top of page

                                  Из жизни Цезаря

 

Мишины письма

 

За окном было солнечное воскресенье. Наталия Ивановна открыла Мишин портфель и, вынув содержание, присела на диванчик сына, передохнуть. Портфель открытым остался стоять у ее ног. Она присела отдохнуть, потому что очень устала, открывая портфель. Нужно было теперь вынуть содержимое, чтобы посмотреть, нет ли там книги, синенькой такой из библиотеки поэта, стихов Ахматовой. Сама она ни за что не решилась бы открыть этот портфель, возможно до последнего вздоха своего, но мать соученицы Мишиной стояла на пороге и ждала. Красивая женщина, культурная.

- Простите, Наталья Ивановна! Если не найдете, то Бог с ней! Жалко, конечно. У мужа библиотека. Он собирает. Любит.

- Я сейчас. Сейчас.

- А моя взяла, не спросила. Если б спросила, мы бы не дали. Вот так получилось. А теперь говорю – иди сама. Не идет. Стыдно ей, наверное. Это родителям не должно быть стыдно. Родители пусть отдуваются. Еще скандал устроила. Нагрубила всем – мне, отцу, домработнице.

Женщина не умолкала ни на минуту. Слушать невозможно – выключить нельзя, как приемник без выключателя.

Мишина мама засуетилась, вытряхнула на диванчик учебники, тетради, карманный фонарик, папку для тетрадей. Папка распахнулась, беспомощно раскинув белые завязки. Вместо тетрадей женщины увидели несколько запечатанных конвертов и синюю книжку. Наталья Ивановна машинально открыла первую страницу и сразу увидела: «Любимому моему другу Мише в наш день 1 ноября. Катя Санина».

Катина мама перегнулась через плечо Натальи Ивановны и рассматривала надпись, затем жадно выдохнула ей в ухо: «Негодница! Подарки дарит! Чужие-то вещи чего не дарить? Легко быть доброй за чужой счет. Теперь мы с Вами получаемся злыми, а они добрыми! Что это за письма, уж не Катькины ли?»

- Нет. Здесь написано: «Сане»

- Так это ей. Ее так в школе зовут из-за фамилии. Надо посмотреть.

- Нет.

- Какая же вы мать, если не интересуетесь?

- Нет. До свидания.

- До свидания. Да, вот еще что!

- Я слушаю.

- Если Катя сама придет, Вы ей-то отдадите? Это же ей написано?

- Если Катя зайдет – отдам.

Женщина ушла, а Наталья Ивановна аккуратно сложила все обратно в портфель, поставила его на место и ушла скорее вон из дома.

Но мука на этом не кончилась. Через час, когда Наталья Ивановна возвращаясь, домой, и, поднимаясь по лестнице, увидела девочку лет пятнадцати. Кажется, видела ее раньше, но может, кажется. Девочка сидела на подоконники и смотрела в окно. «Да, кажется, - подумала женщина, - я ее видела. А, может быть, это…». «Катя?» - спросила Наталья Ивановна. Девочка вздрогнула, обернулась, и стало видно какие у нее огромные испуганные глаза.

- Вы за письмами?

- Да.

- Пойдемте.

Они прошли в дом. Мишина мама снова открыла портфель, снова достала серую папку с беспомощными завязками и положила ее на стол. Сама отошла и прислонилась к стенке. Катя на папку не посмотрела, а подошла к гитаре и смотрела на нее долго и внимательно, как в музее.

- Эта Мишина?

- Его.

Катя не отходила от гитары, даже хотела потрогать струны, но видимо не решилась. Потом подошла к окну и уткнулась лбом в стекло.

Наталья Ивановна поняла, что надо оставить ее одну и, переборов нарастающую неприязнь, ушла на кухню. Там поставила чайник, хотя чай был не нужен, - сама не хотела, а девочке предлагать не собиралась. И так слишком далеко она залезла в их с Мишей жизнь. Пусть скорее забирает письма и уходит.

Но никто не уходил. «Что она там? Спать, что ли легла?». Чайник давно кипел. Струя пара била из носика в потолок. Надо бы выключить, но очень не хочется вставать. Вообще не очень хочется менять положение – двигаться, поворачиваться. В одной какой-нибудь позе застынешь – сразу легче. Но все какие-то обстоятельства. А теперь еще эта…Красавица.

С трудом женщина все же поднялась, выключила чайник, и сразу стало тихо. «Как в могиле», - подумала она. Затем, придерживаясь за стенку, пошла в комнату.

Открыла дверь, и сразу сквозняк заметал белые листочки по полу. Как снег. Она прошла к окну, стараясь не наступить на письма, закрыла его. За окном шел снег, и его порядочно намело в комнату. «Хороша была бы у меня невестка!» - подумала женщина и ужаснулась собственным мыслям.

Она очень устал, закрывая окно. Так устала, что опустилась прямо на пол, не имея сил дойти до кушетки. Посидела с полчаса и подумала, что девица эта бесцеремонная и злая. Теперь ведь надо сложить все письма в их конверт. А для этого нужно перечесть, совершить грешное дело. На каждом конверте стояло число, а на письмах чисел не было. Чтоб понять, какое письмо, куда положить, надо перечесть.

«А может, она специально так сделала, чтоб я прочла. Может, она мне доверяет, только не могла иначе это показать?»

Мелькнула у Мишиной мамы такая добрая мысль, но тут же растаяла – не осталось в ней место для добрых мыслей.

Она устроилась на полу поудобнее, расставив колени, и принялась читать.

«Сегодня мне подарили собаку. Вернее, так получилось. Ходил, ходил по улице, думал о тебе. Сонет для тебя почти сочинил. Вдруг кто-то по спине меня как треснет – мой сонет из меня весь вылетел, куда-то на другую сторону улицы. Я думал, что меня автобусом придавило, а это Бурс мне руку на плечо, по-братски. Я ему, видишь ли, очень нужен, оказался, до зарезу. У него щенки родились, ему показать охота. Так и сказал: «У меня щенки родились!», «Как это ты сподобился?» - говорю. А сам думаю: «Не такой человек Генка Бурс, чтоб просто меня звать. Что-то ему нужно». Так и вышло. Когда пришли, то выяснилось, что щенков девять, а надо, чтоб семь было, а два лишних, а я их возьми, будь другом, а он мне дешево, а я их могу дороже и так далее».

Хотел сразу уйти, а он говорит: «Ну ладно, двух не бери, можешь одного этого, а того не бери – он барахло, его топить придется, его и матка не кормит, а ей видней. Вот это меня и уговорило. «Давай его» - говорю. Но он парень сообразительный: «Нет, - отвечает, - или двух бери, или вали». Ну, я взял двух – куда деваться? Мать меня как увидела с этим потомством, сразу в осадок выпала. Ну, я объяснил ситуацию. Она поехала в воскресенье к бабушке. Крепыша отвезла. Пристроили, короче. А этого из соски кормили пять раз в день. Днем мама, а после она на дежурство, тогда я.

Вот такие новости. Как твои дела? Когда приедешь? Я, если честно, здорово скучаю.

Давай приезжай скорее, чего там тебе на твоем юге дурацком? Я слушал прогноз погоды, так у вас там холодней, чем здесь. Чего тебе там делать? Щенка посмотришь. У него глаза совсем как у тебя, зеленые такие, с рыжинкой. Да, я еще, почему уговорился – Генка сказал: «Все же знают, что ты на Саньке женишься. Представь себе, идет твоя жена вечером, а тут бандиты. А собака их всех в разные стороны. А жена твоя небрежно так: «Фу, Цезарь, не пачкайся, пойдем!». Представляешь, вот это меня и уговорило. Ну, бывай. Пиши, если вздумаешь! Мишка».

Следующей на полу лежала совсем короткая записочка:

«Сегодня приходила Люська Балышева, твой придурок, сказала, что ты велела предать, стихи мои тебе понравились, а я сам не очень-то. Ты, мол, просила передать, что Костик тебя больше устраивает. Если это правда, то почему ты не сама мне это сказала? Я сегодня видел тебя в школе? Или ты такая же, как все? Просто результат ускоренного развития, как мама говорит. Я себе ускоренно росту, а тут ты подворачиваешься. А ты просто, как все, не больше, не меньше.

Да нет, не может быть. Нельзя так. Одна дура сказала, потому что ей хочется гадость сказать, а я и уши развесил и слюни распустил. Завтра с тобой поговорю. Завтра все выясним. Идиот! Надо было сегодня! Сейчас не сидел бы, не думал! Надо было сразу, как она ушла. Выгнать ее надо было. А может она к тебе просто ревнует? А может она, потом к тебе пойдет меня поносить? Эх, надо было! Но теперь ты уже спишь. Прости меня! Конечно, я виноват. Короче, до завтра!

Р.S. Если все выяснится, я не отдам тебе этого письма. Зачем?».

Дальше лежало отдельное письмо на оберточной бумаге. Письмо, видимо сперва смяли, а затем расправили. Наталья Ивановна начала читать и почувствовала, что краснеет «Ах, ты, щенок сопливый! – сказала она в сердцах, но тут же спохватилась, - Пускай! Пускай бы лучше это, чем так-то…» И заплакала. Поплакав немного, снова начала читать, но снова заплакала.

В конце письма аккуратным детским почерком было выведено:

«Дурак! Не хочу тебя больше знать!».

И снова в Наталье Ивановне поднялось раздражение против глазастой: больно много берет на себя. Сперва, небось, сама допустила такое. Мальчик-то чистый, спокойный – уж кому, как не матери это знать. Девица, конечно, испорченная, если б не она… Если б не она вообще ничего не случилось бы. Еще наглости набралась в этот дом явиться. Надо было не впускать. Зачем впустила?

А эта даже вины своей не чует. Ведет себя, словно ей все должны, а не она всем. Ворвалась, как татарское нашествие, расшвыряла все, беспорядок устроила. Что мать-то говорила - домработница у них? Привыкла, небось, дома-то разбрасывать, при домработницах можно! И мамаша вон, аж лоснится вся. Мишина мама хоть и моложе ее, а выглядит разве так? Руки хотя бы взять? Конечно, при домработницах можно!

А они с Мишей жили бедно. С отца, чтоб ему пусто было, алиментов не брали, потому что мать рассудила так – отец тоже не вечно будет молодой да блудливый. Наступит срок, явится к сыну, сядет ему на шею. Она таких историй наслышана. Потому они алиментов не брали, чтоб потом и он без претензий. Ну и жили, конечно, бедно.

Миша хотел после восьмого на работу, но мать воспротивилась. Пусть, думала, доучится и поступит в институт художественный. Раз такое призвание есть к художеству – пусть учится. Пока у нее силы есть, надо пользоваться. А он, видишь, какими художествами занялся.

И снова спохватилась и сказала вслух:

- Ах, господи, пусть! Пусть бы что угодно, только не это!

Дальше на полу лежал конверт, на котором стоял адрес: «Сочи. Главпочтамт. До востребования. Саниной Екатерине».

Первое письмо Наталья Ивановна положила туда.

Потом ей попался на глаза листок из тетради в клетку. На листке вверху было написано: «Генератор переменного тока», а дальше:

«Санька! Сегодня весь день пытался поговорить с тобой, но ты куда-то пропала. Почему? Искал тебя, но встречал только твою Люську. Зачем она тебе? Неужели это так приятно поклонение абсолютной дуры? Люська просила передать, что твоя матушка меня больше на порог не пустит. Я и сам на этот порог больше не появлюсь. А что сказал твоим, правда, так правильно сделал и извиняться не собираюсь. Вообще не понимаю, как ты можешь жить с ними? Хорошо, ты говоришь, что моя

мать тоже не золото – пусть, но она такая, какая есть. А твои все же лгут. Все в них ложь – и ученая степень отца, и библиотека, и даже то, что называется у вас домработницей, на самом деле мать Георгия Ильича, пусть не родная, но все равно! Для матери Георгия Ильича она, видишь ли, не совсем респектабельна – она, видишь ли, «нагибается и бростся» говорит и сморкается в раковину, хоть ты ей кол на голове теши. Уж сколько ей Анна Алексеевна, достопочтенная матушка твоя, платочков носовых дарил! А той все одно, потому привыкла в своей деревне об поленницу, я извиняюсь, нос выколачивать.

Конечно, родители доброе свое дело сделали, старуху содержат. Одевают, во-первых. Нельзя же все, что сами не сносили выбрасывать, а то еще в чужие руки отдавать. И, уж конечно, чего сами не доели, тому не пропадать же! А потом старуха-то еще крепкая. Она, конечно, у себя в деревне тоже крепкая, но тогда пришлось бы ей деньги посылать, отрывать пришлось от себя кусочек, да от дочери кровной. А потом, как без домработницы, если у всех других профессоров, себя которые уважают, они есть, то и у вас быть должна.

Одна беда – нос чистит в раковину непосредственно. Ей платочки драят, дарят, а она их все в тумбочку аккуратно складывает, а нос-то снова в раковину, громко так, непосредственно.

Только одно качество положительное есть – какую бы глупость твои предки не сморозили, она завсегда поддержит. Это в ней есть! Тебе, правда, не всегда поддакивает, а им всегда! Но тебе тоже хочется своего попку – вот ты и меня себе и завела. Только из меня, как видишь, плохой попка получается.

Санька! Если б ты знала, как все это тоскливо! Тошно. Жить не хочется. Если б у меня была собака, своя родная собака! Хочу собаку, большую, красивую, как бурсов дог. Или все равно, какую, хоть Люськину болонку, но должна же быть у человека своя родная собака!»

Под этим листком оказался еще один, написанный совсем иначе Мишкиной рукой, но явно в другое время. По смыслу и внешнему виду оно напоминало то первое, что он писал на юг.

«Написал тебе, Саня, несколько писем, да так и не отправил. В первом писал, что купил щенка, что он вообще-то растет хорошим парнем.

Ты помнишь, как я мечтал о собаке? Так вот теперь у меня есть. Я очень рад и тебе он должен понравиться – славный пес. Наверное, будет большой.

Письма тебе я протаскал в кармане, да так и не отправил. Если захочешь, сама придешь и прочтешь.

Почему ты не пишешь? Я, конечно, сам не пишу, вернее, пишу, только не отправляю».

Теперь Наталья Ивановна уже издали заметила листок почтовой бумаги, достала его и не ошиблась – это тоже оказывается письмо на юг:

«Сегодня вернулось мое первое письмо, что я писал тебе. На конверте был обратный адрес – вот оно и вернулось. Остальные не вернутся. Ты не ходишь на почту получать? Может, опять мама не пускает?»

Ниже написано карандашом и размашисто:

«Ах, я идиот! Ну, какой же я идиот! Всю ночь думал, почему это мне возвращаются письма? Наконец, утром уже, стал засыпать и понял – у тебя же паспорта нет!

Ну и ослы же мы с тобой! Да!

Тебе простительно, ты же еще ребенок, но я-то? Правильно говорят, что если дурак, то это надолго.

Чего я только не придумал! Хорошо, что все позади!

Скоро уже вернешься. Уже скоро! Вернешься, а тебя ждет столько писем! Жаль, что не везде я писал обратный адрес».

Дальше снова написано чернилами:

«Только одного не пойму, почему же ты мне не пишешь. Конечно, ты могла бы мне сама написать. Конечно, могла бы. Ну ладно, я не в обиде. Хотя, конечно, немного обидно. Тем более я тебе про собаку писал, мы же вместе собаку хотели. Ты его полюбишь, ей-богу, он очень смешной парень. Я ему постоянно про тебя рассказываю – он слушает.

Вчера дал ему понюхать твою книжку, сказал: «Это Санька, ищи!» он пошел и съел телефонную трубку. Представляешь, какой умный! Конечно, я же только тебе и звонил последнее время. Ну, привет, а то барбос зовет гулять. Пойдем, обнюхаем твой дом. Давай скорее возвращайся.

Р.S. Куда мне посылать теперь это письмо? Ума не приложу проще запечатать в бутылку и бросить в Неву.

Ладно, что-нибудь придумаю!»

Следующее письмо начиналось на том же листке, только написано чернилами.

«Пока не придумал ничего лучше, пусть лежат мои письма и ожидают твоего возвращения. Знаешь, наш барбос очень вырос и поумнел. Все время чего-нибудь вынюхивает – познает мир. Очень полюбил телефоны-автоматы, конечно – они же все пропахли наши с тобой разговорами. Причем, заметь, в другом районе телефоны его совсем, не волнуют. Вот умный, да? Стал поднимать ногу. В этом у них нет ничего позорного. Не позорней, чем написать на стенке свой номер телефона. Только поднимать ногу еще не умеет. Поднимет и упадет, или свой номер телефона случайно напишет не на стенке, а на другой ноге, а иногда, все правильно, а чернила кончились – не рассчитал.

Теперь, когда хожу за молоком, он меня ждет у магазина и не орет благим матом, как месяц назад. Раньше он меня всякий раз хоронил, стоило зайти в магазин, а главное, громко оплакивал – все прохожие сбегались.

Сегодня попробовал оставить одного без привязи. Купил молока, выхожу - нет собаки. Посвистел – нет и все.

Смотрю на углу толпа народу, я туда. Конечно, наш придурок там сидит в телефонной будке и никого не впускает. Собственно, он бы впустил, никто сам не заходит. Говорят там, в будке еще человек был, говорят, он не сразу заметил – заговорился. А когда заметил, говорят, тут же весь вышел, даже не в дверь, а в щель прокондиционировался. Уступил место.

Тут меня многие стали ругать, что собака большая, мало ли что щенок, а крупный, что надо ошейник и намордник. Вот мы ездили, покупали все это хозяйство.

Обратно возвращались пешком мимо твоего дома. Случайно встретил вашу бабулю. Она сказала, что ты к началу учебного года не приедешь, что еще задержишься. В школе, мол, разрешили.

Мое, конечно, дело маленькое, но я бы тебе не советовал. Отстанешь. Догонять трудно будет. Хотя, повторяю, смотри сама. С приветом – Миша!»

Другое письмо начиналось с рисунка. Очень красиво была нарисована корова. Совсем, как настоящая, только с женским лицом и косичками, а дальше написано:

«Ты не хочешь, чтоб мы виделись. Ты это сказала. Хорошо не будем. Я, собственно, сам не хочу. Я так думал, мне обидно, потому что ты первая сказала. А так-то я сам не хочу.

И, пожалуйста, будь здорова – не кашлей! Выйдешь когда-нибудь замуж за Костика или вроде того. Это для тебя. Что касается меня, то я никогда не женюсь, потому что женщина все же низшее существо. Это ясно.

Только помни, что история тебя осудит за то, что ты отказалась быть подругой великого человека. Не пройдет и десяти лет, как ты услышишь обо мне и станешь грызть локти, только поздно.

Сейчас ты позвонила. Просишь о встрече. Хорошо. Я встречусь с тобой в последний раз и отдам это письмо. Прощай!»

«Дурачок, какой!» - подумала Наталья Ивановна и заплакала совсем громко. «Видать, она его сильно мучила, стерва эта. А письма, видать, не отдал, иначе его бы здесь не было. Видать примирились. Конечно, где ж ей еще такого дурака найти. А Мишка-то, конечно, хоть полы подтирай – он добрющий. И что он в ней нашел? Страшная, тощая – чуть красивей войны. Глаза, как форточки, волосы торчком… наверное, чем нехорошим прельстила. Он-те дурачок». Так подумала, чуть-чуть успокоилась, не успокоилась даже, а затихла. Взяла следующее письмо:

«Странно как! Живет человек, девчонка и не знает даже, что она для меня. Я совсем не хотел с тобой знакомиться, потому что мне нравиться о тебе думать. Я знал, что когда с человеком знаком, то о нем почти не думаешь, или думаешь совсем по-другому, обычно как-то. Вот мама, например, как она думает о бабушке или обо мне? Чтоб были сыты, чтоб не болели, чтоб одеты. А я о маме? Чтоб сыта, чтоб не болела, не уставала. Вот и все. Какое ей дело, что твориться у меня в душе? Она даже не в курсе, что я пишу стихи».

«Да уж, не в курсе, - подумала Наталья Ивановна, - Как же не в курсе, если он эти стихи даже на стенках расписывал! Все обои попортил. Хорошие были обои. Импортные. Два часа за ними отстояла. Такая радостная домой пришла, что Мишке угодила – он все же художник, должен оценить. А он даже не глянул. «Я, - говорит, - хочу комнату газетами обклеить». Ну, этого-то она не допустила! «Вот свою комнату заработаешь, - сказала,- тогда хоть газетами, хоть этими этикетками дурацкими. Такая теперь мода у молодежи есть». «Нет, - говорить, - до этикеток я, видимо, еще не дорос морально, а газетами – чем плохо?» Ну, я, конечно, не допустила. Обклеили стенки чин-чином. Подоконники и двери покрасила сама. Ему ж не доверишь! Потому что намалюет что-нибудь. Не может он ровненько большую поверхность. Не только ровненько закрасить не может, а даже видеть спокойно, когда другие это сделают. Только все закончила, еле ноги тащатся – пошла таки на дежурство. А вернулась утром – батюшки свет! Во всю дверь голубенькую чистенькую Иисус Христос намалеван распятый. А уж после пошел стенки портить. Так и не успела соседей позвать, похвастаться ремонтом. Чем уж тут хвастаться – на смех поднимут.

Правда, почтальонша старенькая приходила, так ей очень понравилось. На дверь перекрестилась, спросила, мол, кто так красиво разукрасил, мол, нельзя ли ей также. Матери, конечно, ей приятно слышать. Но соседям все равно не показывала, даже если принимала кого из них по

нужде какой-то в прихожей, в горницу не звала. Прихожую, слава богу, от сына отвоевала, обещал не трогать. И не трогал. Сдерживался.

Господи! Пусть бы не сдерживался! Пусть бы все размалевал! Ой, батюшки, зачем я ему мешал. Газетами хотел? – пусть газетами, чем угодно!

Плакать было уже нечем, и Наталья Ивановна просто сидела и смотрела перед собой, пока не почувствовала, что хочет есть. Такое странное чувство, почти забытое. Невыносимо засосало под ложечкой. Трудно, со стоном женщина поднялась с полу, увидела, что в комнате совсем темно. Включила настольную лампу, потащилась еле – передвигая ноги, на кухню. Поставила чайник, открыла банку минтая в томате, но чувство голода так же неожиданно прошло, как и появилось. Теперь она с отвращением смотрела на рыбу и нарезанный, подсохший хлеб. Зато разболелась голова так, что оторви и выброси. Вспомнила, что таблетки последние давеча выпила, а за новыми надо идти в аптеку. Если б не для себя, она сходила бы и обед приготовила бы, если б не для себя. А для себя суетиться привычки нет. Просто надо пойти и лечь. Пошлепала в комнату, но вспомнила, что недочитанное письмо унесла на кухню и забыла там на столе. Хотела вернуться в кухню, да услышал шорох за дверью и мявк. Открыла дверь, впустила Мурзика. Мурзик недавно окотился, потому что был не совсем Мурзик. Где-то прятал своих котят, а кормится, приходил к ним с Мишей, словно великое одолжение делал.

Сын как-то принес его тощего и блохастого. Долго не могли выяснить кто это кот или кошка, потому что шерсть очень длинная и кудлатая мешала распознать его половую принадлежность. Назвали Мурзиком, а через полгода он родил котенка. Хотели перекрестить в Мурку, но кошка демонстративно не реагировала на Мурку, только на Мурзика. Ей это звонкое «зик» больше всего нравилось.

Жила она вообще-то с ними, но постоянно отстаивала свою независимость и, когда бывала дома, то не оставляла сомнений, что Миша с мамой просто надоедливые квартиранты.

Цезарка, помнится, ее очень любил. Когда Мурзик исчезал в очередной загул, он постоянно ее искал, бегал за всеми кошками, видимо хотел расспросить про нее. Кошки реагировали однообразно, и он возвращался с грустными глазами и поцарапанным носом.

Нельзя сказать, чтобы она отвечала взаимностью ему, просто его не замечала, и ела из его миски, спала на его коврике. Сейчас тоже не обратила внимание на отсутствие Цезаря, прошла в кухню, словно так и должно быть, что Цезаря нет, сразу потребовала жрать.

Это раздосадовало Наталью Ивановну и, если б не котята где-то в подвале, она бы выкинула вон неблагодарное создание. Только котята все оправдывают. Наталия Ивановна сама мать, знает, как тяжко одной растить ребенка, даже единственного и не в подвале, а тогда еще в коммунальной квартире, где любая соседка все же не даст пропасть, знает. А у этой, небось, штук семь пищат, да только два-три выживут. Знает женщина, как это тяжело, потому не выгнала Мурзика, а прошла за ним на кухню и поставила на пол банку с минтаем в томате. Сама села на табуретку дочитывать письмо:

«…понимаешь, совсем не собирался с тобой знакомиться, просто рисовал. А ты подходишь и говоришь: «Не похоже!» . А Костик, конечно, каждой бочке затычка, он тут как тут, подлетает: «очень даже, похоже! Просто вы себя плохо знаете!» И так далее, понес какую-то лапшу на уши. Я ушел. Стал смотреть в окно. Там за окном мужик гуляет с собакой. Господи, как хочется собаку!

Тут произошло совсем непонятное, то есть произошло чудо! Ты подошла, встала рядом, тоже посмотрела в окно и сказала: «Господи, как хочется иметь свою собаку!» Я просто обалдел. Даже побоялся глянуть на тебя. Только когда раздался звонок, я обернулся, а тебя нет, и не слышал, чтоб отходила, просто нет, как не было. А я стою - дурак дураком - думаю, может, почудилось?

Пришел домой – сел писать поэму, чтоб посветить тебе, только поэма упиралась, не пошла и все. Тогда написал тебе письмо. Так мне легче. Может когда-нибудь... А может никогда. Просто мне так легче».

На следующем листе Наталья Ивановна сразу признала, был нарисован Цезарь – очень похож. Только не нынешний взрослый, а еще полугодовалый щенок – уши домиком, лапы огромные. Смешной такой был. Где-то он сейчас? Ниже она прочитала:

«Познакомься, Санька, это наш Цезарь. Правда, хорош?

Конечно, чижику, ясно, что это не совсем дог, больно лохматый. Ну, да все равно хороший, главное – свой.

А Бурсов - то – смех один – как увидел нашего Цезаря, скорее со мной попрощался и насчет денег больше не заикался. Так что мне крупно повезло, что не совсем дог. Что касается меня, то сил моих нет, больше тебя ждать, тем более что ни одного письма. Извини, сейчас должен прерваться, потому что бегу на работу. Надо немного матери помочь – разношу почту утром и вечером. Заодно посмотрю, может от тебя что-нибудь есть. Хотя, конечно, я понимаю, где тебе писать, тем более что маменька над душой. Ну, бывай. Вечером еще напишу.

 

Р.S.

Ура! От тебя письмо! Я как чувствовал. Пишешь, что у вас дорогие фрукты? Ну, правильно, а кто тебя туда гнал? Возвращайся – здесь дешевле, наверное. Вообще-то меня фрукты не волнуют, а вот, что за фрукт Николай Петрович, о котором почти все письмо? Сколько ему лет? Ну и что из того, что своя машина? Подумаешь! А зубы, наверное, на ночь в стакан кладет. Почему это надо возвращаться на его машине, разве все поезда отменили? Чижику ясно, что поезд куда удобнее, а главное быстрее. Впрочем, твое дело. Ты же привыкла мамочку слушаться. С приветом, Миша».

Цезарь проснулся оттого, что Миша гладил его по голове и тряс ха плечи. И странно, он уже проснулся и видит Мишу, а все еще продолжается сон, как бы наложенный на действительность, поэтому он лает и поскуливает, и никак ему не остановиться. А Миша все гладит по голове и приговаривает:

- Ну-ну, чучело, успокойся! Что тебе приснилось? Заткнись, Цезарь всех соседей разбудишь. Чего тебя разобрало?

Только никак не успокоиться. Тогда Мишина мама и говорит:

- Надо же! Разве им тоже сны сняться?

Эти люди, ей-богу, как скажут что-нибудь – хоть стой, хоть падай! Миша отвечает:

- Конечно они же живые.

«Живые, - подумал Цезарь и пришел в себя, - Все мы живые, все в порядке». Цезарь встал на ноги и встряхнулся. Подошел к раковине, потягиваясь, посмотрел на людей.

- Сейчас, Цезинька!

И мама повернула кран. Цезарь аккуратно привстал на задние лапы, передними оперся на край раковины. И все же, несмотря на осторжнность его, край, слегка пискнув, подался вниз.

Холодная струя освежила пересохший язык и стерла остатки сна перед глазами.

А сон был ужасный. Главное, снится одно и то же, уже который раз! Очень плохой сон. Сейчас все хорошо. Идут они с Мишей по улице, солнце светит, снег мягкий, такой приятный, даже не очень холодный, не обжигает лапы и не мокрый. А потом, вдруг, хозяин начинает, уходит от Цезаря, и, что самое неприятное, Цезарю, его никак не догнать. Такого в жизни никогда не бывает. Это понятно, люди вообще очень медлительны. Пока человек сделает два шага, самая паршивая собака может сделать два-три трамвайных остановки. Но в этом проклятом сне Миша уходит и его не догнать. И потом этот ужасный человек!

 Он возникает прямо из-за поворота и идет прямо на Цезаря и произносит каждый раз одни и те же странные слова:

- А, сука, подойди только, убью!

И медленно замахивается ногой. Цезарь бежит прочь, тоже почти очень медленно, хотя старается вовсю, но словно не воздух его окружает, а какая-то тягучая масса и бежать в ней очень трудно и дышать в ней почти невозможно. Что случилось с воздухом? Отчего он такой густой и липкий? И еще цвет – цвет у этого воздуха странного фиолетово оттека. Надо сделать всего два-три сильных прыжка, вырваться из этого облака, догнать хозяина, и все будет нормально, но он не может, не хватает сил.

- Да что с тобой? Ты не заболел?

Оказывается, пока вспоминал, снова заскулил и задергал ногами.

Все надо взять себя в лапы.

Интересно, пойдет ли Миша сейчас с ним или без него? Судя по его виду, он куда-то собирается, сделал стойку перед зеркалом в прихожей.

- Мама, как ты думаешь, ничего, что я не побрился? Или заметно?

- Заметно! Полотенцем оботрись – вот и все твое бритье.

- Скажешь тоже! Нет, надо побриться. Да, ведь?

- Брейся. Какое место брить будешь?

- Ну, ты даешь! Вот же щетина.

- Да иди уж. Успеешь еще, набреешься.

Пес заволновался. Если сейчас разведет мыло и начнет эту канитель, то Цезарь, ей-богу, осрамиться.

Не хозяин расковырял прыщик на подбородке и, потускневший, отошел от зеркала.

- Сейчас, Цезарка, сейчас, пойдем.

Пес жалобно заскулил.

- Я же сказал – сейчас. Тебе не терпится. Мне, может, тоже не терпится, а я же не скулю. Сейчас. Мам! А мои штиблеты, здесь нигде не проходили.

- Прошли на батарею сушиться. Не забывай, как придешь, положи на батарею. Шлендраешь в сырых, портются. У тебя мать не миллионерша.

- Скоро, мам, пойду работать. Немного осталось.

- Я тебе пойду работать! Выучись сперва. В институт не поступишь – выдеру, как маленького.

- Можно и на вечернем учиться.

- На вечернем пусть безродные учатся, а у тебя мать есть. Выведи пса-то, смотри, извелся весь.

- Не помрет. Сейчас пойдем.

- Не помрет. Сам, небось, уже десять раз сбегал.

- А ты не считай.

- А я не считаю. Предполагаю.

«Ну, - подумал Цезарь, - Началась валынка. Еще поспорят немного и все – опозорюсь». Людям легче. У них все по-другому. Они вот и дорогу не метят, как-то ее находят. Но и заблудиться могут – смех один! Иногда у себя под носом ничего не видят.

Они втроем ходили в лес за грибами: он, Цезарь, Миша и Катя. Идут, идут – никто дорогу не метит, кроме Цезаря, только они-то его пометки совсем не разбирают. Его пометки не понимают и сами ничего не делают. Ну, Катя, понятно, женщина, ей дорогу отмечать ни к чему, и Миша мог бы и позаботиться. Может он не умеет еще? Только из людей никто этого не умеет по-настоящему. Видел он человеческие отметки. У них в подъезде, например. Ничего нельзя разобрать, словно малый щенок это делал, а делал взрослый. Цезарь хотел, было рядам написать, что, мол, поотчетливей надо, не все сразу, но тут Миша вмешался:

- Фу, Цезарь, нельзя здесь!

Нельзя так нельзя.

В лесу они конечно заблудились. Хотел им дорогу показать, побежал вперед, а они:

- Фу, Цезарь! Вернись! Ко мне!

«Дело ваше», - подумал и поплелся следом. Уж они крутились. Крутились. Раз десять на одно и то же место возвращались. Уже совсем рядом с дорогой были, а так ничего и не поняли.

Наконец, устали сели отдохнуть. Тут Миша как заорет:

- Смотри, Саня, это моя пачка сигарет! Это я ее сюда бросил, когда с дороги свернули.

Обрадовались, как маленькие! Вот уже радость! Раз десять мимо этой пачки протопали, наконец, заметили – вот уж, есть от чего радоваться, тут плакать надо.

Нет, не дождаться Цезарю сегодня прогулки! У людей все движения такие, словно они в воде живут, а не в воздухе.

Говорят, они потому и живут долго, что еле дышат. Так ведь это они долго живут, а собаке-то за что такое наказание. Нужна она такая долгая жизнь!

Самое ужасное, что Миша как будто и раздумал идти гулять, снял со стены гитару:

- Споем, Цезарка!

Может он забыл? Может ему напомнить? Пес возмущенно фыркнул. Но его и тут не поняли.

- Любишь петь, Цезарка? Любишь!

Какое туту любишь! Когда Миша берется за гитару. Цезарь буквально готов наложить на себя лапы. Нет страшнее муки, чем слышать человеческое пение. Когда Миша поет, голос у него становится какой-то неестественный, тоненький. Каждый раз кажется, что с хозяином что-то случилось. Не может пес к этому привыкнуть. Ко всему собака привыкает, а к этому, человеческому пению никак. В первый-то раз Цезарь чуть с ума не сошел от страха за хозяина. Два раза он только и пугался в жизни. Первый раз, когда услышал Мишино пение, а второй, когда увидел Мишу раздетого. Это было давно, в детстве, летом. Миша взял его с собой на пляж. Цезарь прыгал и рычал на волны. Конечно, глупый был еще. Просто стыдно вспоминать. Думал, что они живые. А они не живые и спорить с ними глупо. Теперь-то он знает, что это не солидно. А тогда не знал.

Миша сидел на песке у самого краешка воды и смеялся, глядя на него. Потом встал и вдруг начал снимать с себя шкуру. Натуральным образом. Теперь-то он знает. И что шкура у людей снимается и одевается совершенно безболезненно, а тогда понятия не имел. Конечно, испугался, конечно, заорал не своим голосом. Думал, каюк хозяину. Все люди, что на пляже лежали, сразу вскочили и уставились на них с Мишей, а потом как расхохочутся. Миша рассердился:

- Вечно ты из меня посмешище делаешь! Никуда тебя больше не возьму.

Ну, конечно, все равно брал. Всякий раз спрашиваю: будешь хорошо себя везти? «Конечно, само собой!» - восклицал Цезарь. Он и правда всякий раз верил, что будет хорошо себя вести, но всегда что-нибудь получалось не то. И всякий раз Миша повторял: «Все больше никуда тебя не беру». И, конечно, брал – куда ему деться без Цезаря.

Тут пес насторожился – ему почудились знакомые шаги во дворе. Вскочил, весь превратился в уши – нет, не почудилось – это Катины шаги.

«Бах!» - в окно ударил снежок.

Теперь и Миша услышал, высунул физиономию в форточку, закивал.

- Чего это? – мама выглянула из комнаты.

Миша уже совершенно спокоен, даже позевывает:

- Ничего. Наверное, сосулька упала.

- Сосулька упала! Ты уроки – то выучил?

- Выучил. Я что – маленький?

- А то большой? Сосульки у него по окнам падают. Возьми бидончик и рубль вот. Зайди за молоком.

- Бидончик?

- Бидончик.

- Я куплю в бутылке.

- В бутылке дороже и молоко хуже. Этих бутылок у нас вон сколько накопилось.

- Я сдам.

- Неделю уже обещаешь. Возьми бидончик, и рубль не забудь

-Ладно…

Наконец-то за нами закрылась дверь квартиры. Только вниз Миша не спешит почему-то. А понятно, надо спрятать бидончик в укромное место за батареей парового отопления. В этот момент дверь отрывается:

- Забыл рубль-то. У нас еще не коммунизм.

Только наша дверь закрылась – открывается другая:

- Здрасте, Надежда Андреевна!- говорит Миша старушке с маленьким человеческим щенком.

- Здравствуй, Мишенька! – отвечает старушка.

- И-го-го! – заявляет маленький человек и указывает на Цезаря.

- Нет, Митенька, это не лошадка, это собачка «Ав-ав»!

- И-го-го! – упрямо отвечает Витенька.

 

Они нестерпимо медленно спускаются вниз по лестнице. Наконец, хрипло рыкнув, закрывается за ними входная дверь.

Миша кидается к батарее и успевает засунуть за нее бидончик за секунду до того, как щелкает замок очередной входной двери. Недовольный женский голос кричит:

- Если ты еще раз пройдешь здесь с собакой, я собаку твою уничтожу и на тебя натравлю милицию.

- Где же мне ходить?

- Есть специальные места. Там и ходи, а здесь не ходи, а те…

- Хорошо, - отвечает Миша, - Мы в другой раз домой в окно влетать будем.

- Ах ты, щенок паршивый! – кричит женщина, - ты еще огрызаешься!

Но они не слушают дальше. Дальше им неинтересно. Они выбегают во двор, где заждалась их Катя. Катя шмыгает покрасневшим носиком.

- Замерзла? – спрашивает Миша.

- Вот еще! – отвечает она.

- Куда пойдем? – спрашивает Миша.

- А так, - говорит Катя и машет рукой неопределенно. Это значит, что ей все равно, лишь бы с ними вместе.

- Через два часа, - говорит Миша, - мать слиняет на дежурство, тогда можно ко мне, а пока может в кино?

- С ним? – спрашивает Катя, указывая на Цезаря.

Цезарь виновато крутанул хвостом, он совершает авральный сброс в островок подтаявшего снега.

- Да, - задумывается Миша, - С ним нельзя, ему нет шестнадцати. Тогда пошли в мороженицу. У меня есть рубль. Цезаря тетя Клава знает, разрешит ему сидеть под столом.

Они идут в морожницу очень медленно. О чем-то говорят. Цезарю скучны их разговоры, зато пока там говорят, ему обеспечена относительная свобода. Он читает надписи, оставленные единомышленниками на стволах деревьях, водосточных трубах и других выступах, изредка экономно отвечает сам.

Еще его беспокоят кошки. Все они очень похожи на его Мурзика. Каждый раз ему кажется, что это его хороший добрый Мурзик, а это оказывается не он. Странный народ – эти кошки – все на одно лицо, даже пахнут одинаково. Лучше с ними не связываться. Всякий раз Цезарь так думает и всякий раз не может сдержать своих ног, когда видит очередную кошку. Конечно, бежит за ней, почти догоняет, но в последний миг она издает звук, словно чихнули на раскаленную сковородку, и исчезает бесследно. Не всегда совсем бесследно, иногда оставляет след у Цезаря на носу. Это уже совсем подлость! Собаки так никогда не поступают, даже самые злые и мелкие, потому что нос – это очень больно. Что за народ – эти кошки? Или вот еще инструктор, тоже странный мужик. Совсем его Цезарь не понимает. Ведет себя так словно ему жить надоело. Пристает к Цезарю, наскакивает на него – глупый какой-то.

 Цезарь уходит – не связывается. Но тот очень приставучий, наденет тряпье на себя и давай размахивать. Кому это приятно, когда у него перед носом тряпками грязными размахивают? Пес, конечно, чихает и отворачивается.

Мишу это всегда расстраивает. Он говорит:

- Никуда ты не годишься! Совсем глупый пес.

А Катя обычно заступается:

- Сам ты глупый! Просто он людей любит. Зачем тебе надо, чтоб он был злой?

- А вдруг нападут? А он будет, как веник в углу стоять?

- Знаешь, - отвечает Катя, - Бабка наша всегда говорить, что кому суждено в петле помереть, тот в воде не утонет. С чего это кому-то нападать?

- А на тебя?

- А ты на что? Ты заступишься.

- А если без меня?

- А если без тебя и без него?

Тут Миша обычно соглашается и уступает, становиться с Цезарем добрее.

В морожницу они не попали, потому что там работала не тетя Клава, а новая незнакомая женщина. Щека у женщины распухла от флюса. Они умудрились рассмотреть это через огромную витрину.

Эта с собакой не пустит! – решил Миша. Цезарь тоже посмотрел на женщину и согласился с хозяином. Эта явно не пустит. Вот и хорошо. Больно интересно сидеть под столом и слушать глупости. Теперь-то они куда пойдут – конечно, на заброшенную стройку, куда им еще пойти?

- Куда теперь? – интересуется Миша.

Катя сосет тоненькую льдинку. Пососет, посмотрит через нее на свет, снова пососет. Видно ей так нравится это занятие, что она Мишу не слышит. Снова пососала, снова, прищурившись, на свет посмотрела. Цезарю стало завидно, он привстал на задние лапы и отобрал у Кати льдинки. Только ничего вкусного.

- Ой, - пискнула Катя, - слопал мою конфету.

«Ложь», - подумал Цезарь, - Никакая это не конфета, так вода».

- Куда теперь пойдем-то? – повторил Миша.

- Куда-куда? Куда-нибудь.

- Замерзла?

- С чего это?

- А почему нос синий?

- По кочану.

-Ясно. Если не замерзла, может, пошли на стройку. Там Цезарка побегает, а покурю.

- И я.

- Тебе не дам.

- А что я буду делать? С Цезркой бегать?

- Опять ссоришься. Я же о тебе забочусь!

- Ой, ты, какой заботливый!

- Да я заботливый. Зачем тебе курить?

- А тебе зачем?

- Я – мужчина!

- Ой! Помереть можно!

До чего же Цезарю скучно это слушать. Он вздохнул и пошел сам на стройку, а они поплелись за ним. Конечно, если так двигаться как они, то немудрено замерзнуть. Руки ей отогревает – побегали бы, повозились, поискали чего-нибудь вкусненького. Например, в этой вот подворотне всегда есть приличные рыбные головки. Надо только так сделать, чтоб они ничего не заметили.

Цезарь измеряет взглядом расстояние от хозяев до подворотни. «Успею, - думает, быстро уничтожает несколько аппетитных головок. Шаги приближаются, но Цезарь уже в следующем дворе, совсем нежилом – здесь скучно - кирпичи кругом, коробки и бочки с противно пахнущей краской. Конечно, в первом было интереснее, но нельзя – увидит Миша – сразу начнется: «Ой, как стыдно! Ты что, голодный? Тебя не кормят? Кто это по помойкам побирается? Где твоя гордость? Что ж ты хозяина позоришь?» и так далее, и так далее и все так долго и жалостливо, что захочется лечь и помереть от стыда и тоски. Всю эту музыку Цезарь знает и стареется, как может, не расстраивать Мишу. Поэтому, когда хозяин его окликает, он тут, как тут, глаза невинные, хвост восторженный, мол, что надо, я тут, приказывай хозяин.

- Опять по помойкам шастал?

- Боже упаси! – говорят собачьи глаза.

- А в чем это у тебя нос? Ну-ка. Так и есть – рыбья чешуя.

«Как же я так?» - думает Цезарь.

- Фу, помойщик! Ведешь себя, как беспризорник! Позоришь меня! Что люди скажут?

«Никто не видел!» - удивляется пес.

- Думаешь, никто не видит, так все можно? Думаешь, я не узнаю? Я всегда узнаю.

- Ну, извини! Черт попутал! – умоляют собачьи глаза.

- Может быть, ты ремня хочешь? – интересуется Миша.

«Вот уж нет!» - думает Цезарь и пятится за Катину спину.

- Бедненький зайчик! – говорит Катя, - На помоечку ему не разрешают! Такие строгие – помереть можно!

- Ну что ты делаешь! – возмущается хозяин, - я его ругаю, а ты гладишь!

- Теперь уже и гладить нельзя!

- Но не тогда же, когда я его ругаю?

- А ты не ругай, кто же тебя заставляет?

- Я его воспитываю, а ты мне мешаешь!

- Ой-ой-ой! Помереть можно!- отвечает Катя и закатывает глаза.

- Да ну тебя, - машет рукой Миша, - я же, как лучше хочу. Мало ли какую он дрянь подберет.

- Может ему витаминов не хватает?

- На помойку надо за витаминами ходить?

- Нет, он возьмет авоську и пойдет по магазинам.

- Да ну вас! – говорит Миша и отворачивается. Катя почесывает за ухом псу и мурлычет:

- Заинька – Цезаринька пойди к папочке, повинись, папочка добренький простит. Он из тебя хочет воспитанную собаку сделать – должен же у них в доме хоть кто-то быть воспитанным?

- Что ты имеешь в виду? – настораживается Миша.

- А то, что ты вешаешь трубку молча, когда звонят, не очень-то воспитанно.

- А кто вешал?

- Твоя родственница, кто же еще?

Цезарь успокаивается, теперь о нем речи не будет, теперь у них свои разговоры и, если он немножечко побегает, никто ничего не скажет. Пес обследует мертвые дворы вокруг. Дом давно поставлен на капитальный ремонт и, видно, забыт богом и людьми.

Кое-где в углах домов умирает брошенная мебель, израненный живот дивана топорщится ржавыми пружинами. Бегать приходиться осторожно – под тонким слоем снега скрипят стекла и острые железки. Запахи тоже мертвые, несимпатичные – пахнет отсыревшим пожарищем, кошками и еще чем-то, чем-то враждебным, полузнакомым, Цезарь никак не может вспомнить, чем же. Если бы не такой резкий кошачий дух, он бы вспомнил. Это не запах собаки – это человек, но что такое с Цезарем? Шерсть на загривке сама собой поднимается дыбом, и приступ зевоты сотрясает все тело. Ничего не может с собой сделать – все зевает и зевает – не хватает воздуха. Плохо ему здесь, не хватает воздуха. Хочется бежать и тут ясно слышит шаги, которые словно гвоздями прибивают его в угол двора.

Он узнает этого человека еще до того, как видит его, выходящего из ворот нетвердой походкой. Это он – тот мучитель из его сна.

Человек медленно с бессмысленной ухмылкой, надвигается прямо на Цезаря. Человеку никогда не догнать собаки, если она захочет убежать, а в единоборстве у человека нет шансов победить, потому что он очень медлителен, к тому же такая собака, как Цезарь, раза в два сильнее, но в том-то и беда, что вокруг пса сгущается вязкое сине-фиолетовое облако. Теперь он понимает, что это за облако – это его страх, липкий, невозможный, постыдный. Оттого Цезарь не бежит прочь и не рычит, готовясь к атаке. Он только поскуливает умелюще и пятится все дальше в угол, потому что хоть этот человек и очень страшен, но все-таки человек? Наконец, упершись, задам в мокрую стену, слышит сквозь густой фиолетовый туман хриплый голос:

- Чего боишься? Дурашка. Сиди спокойно. Ишь, какая шапка – шубка, сама прибежала, умница.

Вроде бы ласковые слова говорит. Может все это шутка? Что такое он достает из-за пазухи? Это же нож. Обычный кухонный нож – у них дома есть такой, хлеб им режут, и мясо иногда для Цезаря. Только здесь нет ни хлеба, ни мяса, зачем же нож?

- Сиди спокойно, дурашка, не прыгай!

«Убежать!» - думает пес, но проклятый туман не пускает, ноги как каменные, а тот все ближе, вот уже навис над ним, отвратительно дышит в морду. Цезарь зевает и ложиться.

- Эй, ты! – доносится голос хозяина, - Эй ты! Чего тебе нужно от моей собаки?

- Помогите! – кричит Катя, - Помогите! Помогите! Убивают! Бежим, Миша!

- Чего это нам бежать? – Миша говорит спокойно, - Нас трое, он один, вот уж побежали, как же! Испугались!

Миша приближается к ним, а Катя бежит прочь.

- Эй, приятель, - обращается Миша к человеку с ножом, - Иди домой, проспись, чего ты хочешь от собаки?

- Из него хорошая шапка выйдет, - отвечает тот и добродушно смотрит на Цезаря.

- Брось! – говорит Миша, - какая из него шапка? Его этой зимой моль поела. Такая эпидемия была у собак. Буквально всех моль пожрала.

- Брешешь! – заявил человек и длинно выругался.

- Вот те истинный крест!

- Брешешь, - повторил тот, - моль живую шерсть не жрет.

- Это обыкновенная не жрет, - согласился Миша, - а тут, понимаешь моль особенная, специальная собачья – «Моляс Догус», но это по-латыни, тебе не понять.

- Ты значит культурный? – поинтересовался Мишин собеседник.

- Я, брат, большой человек!

- А чего ж незаметно? Не видно мне почему, что ты большой?

- А ты мою фамилию не знаешь. Слыхал такую фамилию – Ломоносов?

- Где-то слыхал.

- Вот видишь? А сейчас, брат, ступай домой, да тесак свой убери, а то, знаешь, попадешь в таком виде в милицию, а зачем тебе это?

- Ладно, давай эту шкуру поделим, только ты подержи его.

- Да зачем тебе?

- Надо.

- Я же говорю, какая это шкура – барахло одно. Возни больше. Иди домой.

- Ничего мне сойдет.

И с тупым упрямством пьяного снова надвигается на Цезаря, снова замахивается ножом.

- Не смей трогать! – кричит Миша и повисает на другой руке пьяного.

- Отвали! – заявляет тот совсем спокойно, но Миша не отпускает, и тогда, видит Цезарь хорошо и отчетливо, как медленно изменила рука с ножом направление, и не один раз он мог бы броситься на шею своему врагу и

сбитьс ног, пока тот замахивается, и не одни раз он потом мысленно перегрызал в этот миг ненавистное горло, но тогда, тогда он этого не сделал, потому что тогда он, поджал хвост, бежал прочь.

 

   Мишка

 

 Потом он вернулся. Хозяин лежал на том же месте и не шевелился. Цезарь ткнулся мордой ему в лицо, в бок, поскреб лапой по куртке, ему еще надеялось, что все это шутка, что сейчас вот хозяин поднимет голову, рассмеется, обхватит его шею, и они покатятся по снегу, шумно сопя, и порыкивая друг на друга. Так Миша иногда делал – лежит в снегу и не двигается, а Цезарь его выковыривает, рычит, наконец, хозяин не выдерживает, и они начинают тузить друг друга и забрасывать снегом. Пес потянул рукав куртки зубами – очень тяжело, но, крякнув, поднатужился и перевернул на спину. Вот тут его и поразили глаза, широко открытые, невидящие.

Цезарь заскулил и попятился. Так хозяин никогда на него не смотрел. Он смотрел грустно, когда он провинится, он смотрел ласково или озорно, когда они вместе безобразничали и переворачивали в квартире все вверх дном. Иногда, когда за озорством их заставала мам, он смотрел смущенно, совсем, как собака, наверное, ему даже хотелось заползти под кровать, где уже сидел Цезарь. А вот так хозяин не смотрел никогда.

Потом появились люди. Сперва немного, потом целая толпа. Кто-то обратил внимание на Цезаря и сказал:

- Эдакая лошадь сидит рядом, а хозяина убили.

- Дурной пес, - поддержал второй голос.

- Может это не его собака? С чего вы решили?

- Его. Я вижу их частенько вместе. Видать, где-то недалеко живут. Частенько их видел вместе.

- Тупая псина! – заявил первый голос, и Цезарь почувствовал острую боль в затылке. Звякнул у его ног осколок ржавой трубы и звон этот, растянувшись в струйку, унесся под крыши, как дым в дымоход.

- Ну, зачем так то? – спросил женский голос.

- Пес-то молодой еще, может глупый, зачем так-то?

- Молодой, глупый! Что же его теперь целовать за это?

- Перестаньте. Где же интересно скорая?

- Сейчас подъедут. Да что здесь скорая?

- Вот так вот,- заскрипел новый голос, и в нем послышалась почему - то радость. – Вот так-то, заведут себе этаких лошадей, кормят их мясом. А ты пойдешь – тебе мяса не достанется.

- Бросьте, где это вам мяса не доставалось? Сколько хочешь всего в магазинах, слава богу, не голодает никто.

- А другие есть еще умники, тигров, да крокодилов всяких разведут – всех соседей в страхе держат.

- Мой ребенок до сих пор заикается – его собака испугала.

- Здравствуйте, Анна Ивановна! Разве ваша Мариночка заикается?

- Ну, не моя, а соседская.

- А-а.

- А другие еще есть умники – заведут тигра, а он их потом возьми и слопай – тигр и есть тигр, ему же тигрицу надо. Я сама знаю такой случай, так что вы их уж не защищайте!

- А никто и не защищает, только бить собаку не надо. Это некрасиво.

- Красиво, некрасиво! Убить его надо – тупая псина.

Цезарь спиной почувствовал, что человек замахнулся. Он встал и поплелся прочь. В спину ему ударил кусок мокрой глины. Уйти совсем он не мог. Он никогда еще не отходил от хозяина далеко, поэтому пристроился в тени разломанного шкафа, откуда мог видеть, край синей Мишиной куртки.

Через минуты подъехал машина. Пес видел, как из нее вышли две здоровенные тетки, деловито достали носилки. Толпа расступилась. Тетки уложили хозяина на носилки и понесли к машине. Цезарь потащился за ними, поджав хвост и наклонив голову. Он очень боялся красномордого и злого человека, но не мог не идти за хозяином. Красномордый, к счастью, забыл о нем, о чем-то разговаривал с женщиной невероятной ширины. Так что пес пробился к самой машине, и никто не обратил на него внимания. Носилки с хозяином, тетки кряхтя, заталкивали в машину. Шофер курил в кабине и стряхивал пепел в окно, прямо на голову Цезаря.

Две женщины тихо переговаривались, иногда перескакивая с ноги на ногу. Острые их каблуки продавливали снег около промокших и вздрагивающих лап собаки. Один раз даже задели ему лапу. Горячая волна боли моментально залила все его тело и сконцентрировалась в животе. Но пес промолчал, боясь накликать гнев людей, только отдернул лапу и застыл в страхе, что вот сейчас его обнаружат и снова погонят прочь. Но женщины были слишком увлечены беседой:

- Как давно я вас не видела? Скажу мужу, то-то обрадуется! Сколько же мы не виделись?

- Года три будет. Вы переехали?

- Переехали.

- Хоть бы на новоселье пригласили!

- Ой, какое там новоселье. Вы же знаете, какие сейчас дома сдают. Все самим приходится. А времени, а денег сколько уходит! Этих строителей вешать надо! Ну, а вы-то как? как Мариночка? Замуж не вышла?

- Какое замуж! Пусть сначала выучится. Она же на третьем курсе только.

- Уже на третьем? – Ах, молодец! Поступила все же. Молодец, взяла свое. Так и надо. Упорство- это главное в жизни. Ведь сколько лет поступала? Моя то сразу поступила.

- Так ведь смотря куда.

- Все, уедут, сейчас.

- Посторонитесь-ка, гражданки, посторонитесь.

Гражданки посторонились, и толстые тетки увидели Цезаря.

- Ой, собака!

- Смотри-ка, Володя, собака!

- Чья собака-то, возьмите, неровен час под колеса попадет.

- Это его собака, парня того.

Тетки замолчали, посмотрели на Цезаря с жалостью. Одна, крякнув, достала из карман ватника пачку «Севера», закурила. Другая сказала:

- Ой, бедняга. Один остался. Как же так вышло-то? Тебя погладить можно? Ты не кусаешься? Не кусаешься ведь?

- Собака хорошего человека разве тронет? – спросила вторая, - Они то умнее людей. А куда ж его-то? Эй, граждане, может, кто знает, куда его отвести домой? Ответили бы.

- Кто ж знает? Никто не знает.

- Может, кто себе возьмет?

- Я возьму! – заявил мальчик.

Тетка окинула его взглядом:

- Тебя матка выдерет и права будет. Может кто из взрослых?

- Да нет же не выдерет, я же лучше знаю, она рада будет! – закричал мальчик.

- Ну коли рада будет, так бери. Поехали, Володя! Нам еще пообедать надо заехать – с утра не жравши. Поехали.

И тетки исчезли в брюхе машины. Звякнула дверца, но не закрылась. Шофер вышел, захлопнул ее снаружи, снова залез в кабину. Машина взвыла, обдала Цезаря мокрым грязным снегом и вонью, медленно поползла за ворота, там развернулась, снова взвыла и медленно покатила прочь.

Цезарь задрожал всем телом. Мальчик держался робкими пальцами за его ошейник, что-то говорил ему ласковое сквозь слезы. Пес никак не мог унять дрожь.

- Как тебя зовут? – спрашивал мальчик и всхлипывал, - Ну как же тебя зовут? Дик? Может Дик? Я буду звать тебя, Дик. Ладно? Пойдем домой? А? Ну, пожалуйста, миленький? Ну, пойдем же! Там мама, она обрадуется. Ей-богу, Дикушка, пойдем домой? А? Хочешь я тебе морожено куплю? А? У меня етсь15 копеек. Не веришь? Пойдем? А? Я тебе каждый день мороженное покупать буду, ладно?

Цезарь повернул, наконец, голову, посмотрел в мокрое от слез лицо мальчика, встал на ноги и несколько раз лизнул человечка в нос. Малыш не удержался на ногах от неожиданной ласки и сел в снег. А пес бросился догонять машину.

- Куда же ты, Дикушка? Дикушка! Пойдем домой, там мама, вернись же! А как же я? – закричал мальчик и громко заплакал, но Цезарь уже не слышал – он мчался среди машин, стараясь не потерять из виду ту, главную в его жизни, ту с красной полоской. Иногда ему казалось, что вот-вот он ее нагонит, иногда даже она останавливалась, словно дразня его, но потом снова срывалась с места, и расстояние между ними быстро увеличивалось. Все силы Цезарь вложил в ноги, весь превратился в ноги и ноги не подвили бы его, но в груди вдруг что-то резко сжалось и сердце его кровавой птицей взмыло в небо. Взвизгнули колеса об асфальт у самой головы Цезаря.

Двое мужчин вышли из грузовика. Один растерянно выругался, другой сказал:

- Надо его в сторону оттащить.

- А чего он, сдох?

- А бис его знает. Вроде бы.

- Смотри, вся морда в пене. Может он бешенный, тогда лучше к нему не касаться.

- А бис его знает. Может и бешенный.

- Так не трогай его. Еще заразишься.

- Зараза к заразе не пристанет. Чего ж тут ему валяться, мешать движению. Помоги-ка мне – здоровый гад.

- А я не заражусь?

- А бис его знает, может и заразишься.

И вдвоем они быстро оттащили собаку в сторону, в канаву. Постояли минутку, повздыхали.

- Красивый был пес.

- Да хороший. Видно породистый. И не тощий.

- Какое породистый!

- Ты же не понимаешь, а я-то знаю, у моего кума был вот, вроде этого, как же, господи, это называется? Забыл. Черный такой, здоровый лошак.

- Кум-то?

- Да не! Кобель. А, вспомнил – дог. Да, дог!

- Ну, ты даешь! У дога шерсть короткая, а у этого вон, какая шуба! Нет, это не дог.

- А бис его знает, может и не дог.

- А может и дог, особенный какой-нибудь.

- А может и дог. Все равно жалко. Я бы такого взял себе.

- Куда тебе! Тебя твоя Клаша выгонит.

- А может и не выгонит. Бис его знает.

- А может и не выгонит. Только теперь-то уж чего говорить?

- Да, теперь-то уж нечего.

- Поехали?

- Поехали.

Мужики еще немного повздыхали, немного потоптались на месте, потом сели в машину и уехали, потому что сзади уже остановились два самосвала и оба надрывались, гудели. Работа есть – работа – особенно вздыхать некогда – строители ждут цемент и песок, люди ждут квартиры, им тут вздыхать некогда. Один из водителей, его звали Геннадием Николаевичем, и сам недавно получил с женой квартиру в этом районе. Хорошая квартира, светлая. Обстановку купили - блеск. Ванную и уборную Геннадий Николаевич сам лично цветным кафелем облицевал. Казалось бы – живи и радуйся. А радость в дом не идет. Вот – все есть, а радости нет. Сам-то не безрукий – и две смены отпахать не побрезгует, и дома хоть пол отциклевать, хоть обои поклеить, короче руки растут, откуда надо.

Жена его, Клавдия Викторовна, женщина хорошая, спокойная. Живут тихо, не ссорятся. А чего им с другой стороны ссориться-то, чего делить? Оба уж не первой молодости. Прилично живут. Не хуже других, кое в чем, может, и получше, а радости нет, потому что одни, не дал бог детей. А, если нет детей – нет радости.

«Надо же, - думает он, - Как несправедливо. Вот, у Гришки, сменщик, их трое, так он говорит и одного бы не надо. «Провались они все» - говорит. Кому не надо, так, пожалуйста, а другим очень бы хорошо, так нету. Несправедливо это».

Эх, жалко барбоса. Такого бы Геннадий Николаевич взял. Шавку карманную, что ему Петька предлагал, не взял – куда ее, а этого бы взял. Но чего уж теперь говорить… А с чего это он сдох-то? Машиной его не зацепило, просто бежал, бежал и упал. А бис его знает, какие у них там болезни бывают, у собак-то. Человек-то не знаешь, отчего идет, идет и вдруг кувыркается, а собака – бис его знает. Все равно жалко. Все живое жалко - как не жалеть – живое и есть живое. Скажем, придется ему, Геннадию Николаевичу, помирать – тоже ведь кому-то жалко станет, жинке, например. Да, например, жинке. Еще кому? Гришке- сменщику. Хотя Гришке не очень-то, вот Петьке, что до него был, тот бы поплакал. Только Петька не узнает – на Север уехал Петька, за деньгами – дались они ему эти деньги на Севере. Деньги и здесь делать можно, если умеючи, а если бестолковый, хоть тут, хоть на Севере.

Значит, Петька отпадает. Остается, что кроме Клаши по нему и плакать никто не будет. Конечно, если б были дети, тогда другое дело. И почему это ему так не везет? Кто из них виноват, тоже неизвестно – может и она, а может и он. Тоже ведь работа такая - иногда бывает мороз градусов под сорок, а ты по часу из – под машины не вылезаешь, иной раз на голой земле промерзшей. Такие шутки разве даром проходят? Одному проскочит, другому нет.

Хоть бы собаку завести. Тот-то больно красивый кобель был.

Тут Геннадий Николаевич и сам заметил, что мысли его, пошли по кругу, что круг этот становиться все уже. Обозначало же это то, что он смертельно устал, что давно уже хочет домой и неудивительно, ведь не был там почти сутки. Какое там! Скоро вторые пойдут!

Сейчас он сдаст машину, переоденется, полчаса на автобусе и вес – он будет дома часа через полтора. Клаша ждет уже, уже, небось, стол накрыла. Ну, ничего, милая, немного осталось.

Часа через полтора он, тяжело ступая, стараясь обогнуть лужи, перешагивая снег и глину, проходил недалеко от того места, где днем бросил дохлого пса. Он вспомнил это, подумал, что нехорошо так – бросили собаку, а здесь дети играть будут. И вообще, по отношению к псу некрасиво. Решил. Что надо сделать небольшой крюк на полчаса, но зато устроить все по-путнему. Ведь, если разобраться, стал бы он у себя в деревне дохлую скотину бросать гнить среди двора. А здесь хоть и не его двор, а все-таки чей-то. Не по-хозяйски это, а Геннадий Николаевич всю жизнь считал себя хорошим хозяином. Потом свернул с дороги и решил пойти, хоть глиной закидать, если конечно, найдет то место, так как уже изрядно стемнело. Далеко в домах зажегся свет, такой уютный и призывный, особенно после суток мотания. Дождь, что шел весь день в вперемешку с сопливым снегом, наконец, затих, даже горизонт на западе заалел чахоточно и этот болезненный румянец отражался в стеклах верхних этажей. Оттого высокие, не замечающие людей здания, казались Геннадию Николаевичу великанами, смотрящими в небо, надменными неприступными. Ему они и нравились и не нравились одновременно. С одной стороны – конечно, не Зимний Дворец, а с другой, как ни крути, они немножко и его рук дело.

 

Геннадий Николаевич пришел домой гораздо позже, чем намеривался. Уже редко где горел свет, и его собственное окно темнело безжизненно, - легла спать Клаша, не дождалась. Лифт не работал, пришлось топать пешком на восьмой этаж. Двери его квартиры – любо-дорого поглядеть, аккуратно обита кожей, ручка медная, славно прилажена, с колечком и с секретом. Секрет в том, что надо повернуть три раза влево, потом направо, и еще пять раз влево – дверь и открывается. Никого ключа тебе не надо, все просто.

Геннадий Николаевич откашлялся на пороге, не решился проходить в грязных сапогах в горницу, или, как это жена называет, в гостиную. А разуваться смысла нет, надо еще вниз спуститься, дело есть.

- Спишь что ли, хозяйка? – спросил он с порога.

Хозяйка, румяная и душистая, видно ванную приняла, появилась из-за занавески, отгораживающей комнату от прихожей.

- Не сплю. Маленько вздремнула за телевизором, не заметила, что и передачи-то кончились. Чего долго-то сегодня? С дружками, что ль, где застрял?

- Не, какое там.

- Чего неразутый еще стоишь? Сейчас согрею ужин.

- У меня, Клаша, к тебе дело есть. Ты оденься да выйди со мной на минутку. Надо. Помочь маленько.

- На улицу?

- Ну.

- Сейчас. Обожди.

 

Они, тихо, стараясь не топать, спустились по лестнице, говорили шепотом, потому что известное дело – слышимость тут редкостная. Уж такие дома. Конечно, не Зимний Дворец, но все же не общежитие, где в уборную и то очередь отстоишь, и весь дом знает, как у тебя желудок. А ванная? Если подумать, они о таком не мечтали. Первое время жена и вовсе не вылезала из пахучей зеленоватой пены. Муж шутил, что скоро у нее жабры вырастут. Жабры не выросли, попривыкла к удобствам, теперь даже ворчит иногда – чего-нибудь ее не устраивает. Ко всему люди привыкают и к хорошему и к плохому.

Они вышли во двор, где в кустах на островке более менее чистого снега лежала, тяжело и шумно дыша, огромная черная собака.

- Ой, же горемыка! – воскликнула Клаша, - а ведь сдохнет он, Гешенька, не вытянет.

- А бис его знает, - ответил муж, - может и сдохнет.

- А может, выходим? Дышит ведь?

- А бис его знает, может и выходим.

 

Геннадий Николаевич и Клавдия Ивановна делали все, что могли для своего несчастного питомца. Соседку Дусю подключили, потому что соседка Дуся знала, как любые болезни лечить, поскольку всеми хворями перехворала. Дальняя родственница Наташа приходила делать уколы. Наташа учится в медучилище, а вечером за деньги делает уколы. Клавдии Ивановне, конечно, бесплатно колет, потому что свои люди – мало ли что. Сегодня пятница – должна прийти со своим Мишей. Не нравится никому этот Миша, да что поделаешь?

Геннадий, приходя, домой, теперь первое о чем спрашивает:

- Как там наш Бобик?

- Плохо, - отвечает жена, - Все так же.

Муж прежде, чем сесть за столом, подходит к собаке, гладит, прислушивается к дыханию.

- Как назовем-то его?

- Сдохнет он, - всхлипывает жена, - А ты - «как назовем».

- Тем более окрестить надо. Нельзя без имени.

- У него ж есть, наверное, какое-нибудь?

- Вот то-то! Какое-нибудь есть! Я думаю, если угадать, он, может, очухается? А коли очухается, может и выживет?

- Не выживет.

- А вдруг?

- А вдруг! Принес ты в дом несчастье. Жили тихо-мирно, теперь – на - ко! Люди смеются. Говорят – нет у Фоминых настоящих забот – они себе напридуривали.

- Плевать, что говорят. Хорошие люди плохо не скажут, а плохим не угодишь. Я так думаю – доброе дело всегда добром обернется. Ты объявления повесила?

- Мишка обещал.

- Мишка обещал! Сама не могла что-ли?

- Так ведь я собиралась, а он говорит: «Зачем Вам суетиться – я сделаю». Не сделал, думаешь?

- Бис его знает, может, сделал. Вряд ли.

- Мишка, знаешь, несерьезный парень, мне кажется. Не нравится мне. Что в нем Наташка нашла?

- Это их дело, не нам судить. Женится на ней и ладно.

- Он женится! Держи карман! Больно ему надо жениться – живет на всем готовом, не работает, по бабам стреляет.

- Это не наше дело. И не изменяет он ей – неправда это.

- Ты знаешь?

- А ты почем знаешь?

- Наташка сама говорила.

- Ну и зря. Живешь с парнем – нечего про него язык чесать.

- Я чай, не посторонняя. Хоть дальняя, а родня.

- Какая родня?

- Как это? Ее мать моей бабке приходилась двоюродной племянницей…

Этого родства муж никак разобрать не умел, считал, что вообще это не родня, но жена свято чтила кровные узы.

- По твои подсчетам я этому псу тоже кем-нибудь прихожусь.

- Зря смеешься, Гешенька, может, кем и приходится, все может быть.

Мужчина наклонился к собаке.

- Как же зовут тебя, родственничек? Не Диком случайно? Ты не Дик? Дик, Дик, Дик! Не, не реагирует. Клашь, какие имена бывают у собак?

- Ей-богу не припомню. У сестры моей крестной была собака, вроде Жучкой звали.

- Так здесь кобель.

- Может Жучком тогда?

- Жучок, жучок! Нет, не хочет.

- А знаешь, давеча мы говорили про Наташку, мне показалось, он прислушивался.

- Скажешь тоже глупость.

- Ей-богу! Он ушами пошевелил.

- Показалось.

- Не показалось

- Ну, зачем ему про Наташку-то слушать?

- А может не про Наташку, может созвучие, какое?

- Какое созвучие? А может. Какие есть собачьи имена созвучные? Надо подумать… Ничего в голову не приходит. Какое созвучие с Наташкой? Ерунда, какая – то получается. Наташка – простоквашка. Ерунда. О! слышишь, Клань, звонок – это они с Мишкой! Открой!

- Смотри-смотри, Гена, он глаза открыл!

- Ну? Правда. Скажи-ка еще про Мишку. Скажи: «Вон Мишка». Мишка! Мишка!

- Батюшки! Голову поднял! Радость-то, какая!

- Ты подожди пока про радость, подожди. Пойди лучше дверь открой.

«Мишка, Мишка идет» - услышал Цезарь и задрожал, а шерсть на загривке поднялась дыбом. Стало нестерпимо больно, везде больно и снаружи, словно шерсть живьем сдирали, и изнутри, будто горло наружу выворачивали. Он не знал что это за боль, а это выходила из тела смерть, трудно выходила, сопротивлялась. «Мишка идет» - услышал он снова знакомое имя и почувствовал, как теплая влага растекалась лужей у него под бедрами. Он понял, что совершил ужасное, недопустимое, засуетился, попробовал встать, но встать не удалось, его только вырвало на сверкающий чистотой линолеум.

Как назло в этот миг послышались шаги. Цезарь попытался убрать побыстрее свой позор, но не успел – незнакомые люди вошли в кухню и остановились, уставившись на него. Он глянул на них затравлено и вильнул хвостом, как умел заискивающе.

- Ничего. – сказала незнакомая женщина, - Ничего, я сейчас приберу, не волнуйся.

Снова Цезарь провалился в густую черную без сновидений ночь, но чья-то рука гладила его по спине и не давала уйти совсем.

Наконец пес окончательно пришел в себя, непослушные, словно чужие ноги с трудом подняли отощавшие тело.

Цезарь, качаясь, подтащился к раковине, оперся передними лапами на ее край, посмотрел вопросительно на людей, сидевших за столом. Женщина тут же вскочила и включила воду.

- Ну и умен! – заорал восторженно незнакомый лысоватый мужчина, - Ну и умен! Только что не говорит! Только не говорит, а так, пожалуйста! Все понимает, и мы его понимаем.

- Да, - кивнул другой, - Главное, что, видать живой будет.

- Слушай, - заговорил первый горячо, - Слушай, продай мне пса! А! Я о таком, можно сказать всю жизнь мечтал! Продай, что хочешь, проси. Тем более он тезка мой оказался. Это так сказать, голос свыше – он Мишка и я Мишка, это глас с небес!

- Не богохульствуй, Михаил. Сказано, нет, и точка! Все.

- Хочешь сто рублей? Ну, сто пятьдесят?

- Я, Миша, собаками не торгую. Хочешь купить – пойди на рынок, там купи, а я не торгую.

- Ты не нервничай, Гена, ты не нервничай, ты остынь. Сейчас закусывайте. Закусывайте. Программу передач никто не видел? Куда-то задевалась программа. Давеча вот здесь ложила? Задевалась куда-то.

- Ну зачем вам собака? Подумайте сами! Вы же с ней заниматься не будите? Не будите!

-Чем заниматься?

- Чем заниматься! Игрой на пианино! Чем с собаками занимаются – команды всякие изучать надо.

- Это зачем?

- Как зачем? Чтоб слушался! Ты ей скажешь «Фас», она тебе кого хочешь, сожрет.

- Где же программа, Гена, ты не видел программы? Вот тут лежала…

- Зачем мне надо, чтоб собака кого-нибудь сожрала?

- Ну а вдруг понадобиться?

- Если понадобиться, я и сам сожру и пуговицы выплюну. У меня кулак – во! Видел?

И мужчина обнародовал свой внушительный кулак. Его собеседник смешался немного:

- Кроме физической силы, Геннадий Николаевич, есть еще и умственная. Если мне, положим, бог силы не дал, так значит, мне теперь кто хочет, любой проходимец может оскорбить и я ему ни гу-гу?

- Действительно, дядя Гена, - вмешалась до того молчавшая девушка, - Проходимцев – то знаете, сколько развелось?

- Сегодня кино, должно быть – не помню какое. Вы закусывайте. Миша, Гена – закусывайте.

- У меня приятель был. Физически не очень, не особою так завел себе овчарку. Он с ней занимался, все это, как положено. Так потом ни один хмырь к нему не походил – боялись, а до этого поколачивали, бывало частенько. А теперь ходит – кум королю! Теперь, как на улицу выйдет, все в рассыпную по домам!

Мужчина довольно рассмеялся.

 

Потом они смотрели кино, и пили чай. Мужчины курил. Вечер выдался, в общем - ничего, хоршо посидели. Выпили, поговорил о политике, о работе, отдохнули, короче. Немного портило обстановку, что Наташкин этот друг все приставал с продажей пса, уж такой он зануда. В конце вечера уже двести рублей сулил.

- Где ему денег-то столько взять? – ворчал потом муж, - Сам не работает, сидит на Наташкиной шее. Где ему взять двести рублей.

- А это уж нас не касаемо, Гешенька, где он возьмет. Это их личное дело.

- Это конечно, - согласился муж, - Сами разберутся.

- Вот именно,- поддержала Клаша, - Вот именно!

 

Они никогда не ссорились, даже в самом начале совместной жизни. А теперь, когда характер Геннадия попритерся ей и вовсе не стоило труда поддерживать в доме тишину и покой. Сейчас Клавдии было известно нечто такое, чего не знал еще муж, и это Клашино знание утраивало ее силы. Она не торопилась до поры посвящать Гену в это знание, потому что боялась сглазить, но теперь сомнений уже не оставалось.

- Ты бы, Геша, не торопился от денег отказываться. Двести рублей тоже на дороге не валяются.

Мужчина уже собирался лечь в постель, а тут снова вскочил:

- Ты что говоришь Клавдия? Ты в своем ли уме? Или я чокнулся?

- Ты до конца дослушай, а потом шуми. А то до конца не дослушиваешь и шумишь!

- Я и слушать не хочу!

- Вот и напрасно! Кабы дослушал – не шумел бы так.

- И слушать не хочу! Чтобы Фомин Геннадий за двести рублей душу продавал? Сорок лет жил честным человеком, таким и умереть хочу.

Муж дрожащими руками достал из пачки сигарету и закурил. Сделал пару глубоких затяжек и спросил:

- Зачем тебе двести рублей? Я что, мало зарабатываю?

- Много, Гешенька, много, но скоро нам больше потребуется.

- На что же больше?

- Вот я и говорю, выслушай сперва, а потом возмущайся. Ведь не знаешь еще, какие есть обстоятельства.

- Нет таких обстоятельств, чтоб человек сволочью становился!

- Грубо выражаешься, Гешенька! Почему сволочью? А может для одного гадкий поступок, а для другого, наоборот, разумный? Все от обстоятельств.

- Гадкий поступок – он и есть гадкий поступок, как его ни крути, он краше от этого не станет.

- Не скажи! Бывает, что становится. Вот ты считаешь, что плохо собаку продать?

- Конечно, считаю! Я его не покупал, я себе, можно сказать, друга нашел и вдруг продам его! Он мне в лицо плюнет и прав будет! Конечно гадкий поступок!

- Гадкий, если кому-нибудь от этого плохо. А задесь кому плохо собаке все равно, а Михаилу Андреевичу даже радость будет.

- Как кому плохо? Да мне плохо!

- А чем тебе-то?

- А разве хорошо себя шкурой чувствовать?

- Вот, скажешь тоже! Любишь ты сильно выражаться! Я тебя, когда на плохое толкала?

И Клавдия Ивановна вдруг расплакалась, чего не случалось уже лет пять.

- Чем сходу обзываться, ты бы лучше дослушал до конца, что я тебе сказать-то собиралась.

Геннадий Николаевич насколько растерялся, но сдаваться не собирался.

- Ты, верно, устала, Клань? Ясно устала. Возьму тебе путевку на юг. Хочешь? Я по себе знаю – как устану, так в голову всякая дурь и полезет.

- Собаку нам придется.. с собакой надо расстаться. Ты пойми, я к нему тоже привыкла, тоже не без боли, но такие дела, Геша, я беременна…

- Ты?

- Так. Сколько лет мы с тобой бога молили. Вот, видать услыхал господь.

- Нда-а…

- Ты чего молчишь?

- Нда-а…

- Ты рад ли?

Мужчина прикурил новую сигарету от окурка, жадно затянулся, закашлялся, потом хрипло пробурчал:

- Ты уверена? Может, почудилось? Бывало ведь так?

- Уверена, уверена!

- Вот, черт, как все в жизни глупо устроено…

- Да ты не рад?

- А ты рада?

- Конечно. Мы так хотели…

- Так это когда было?

Женщина громко навзрыд зарыдала.

- Ну, чего ты, Клань, ну чего? Все будет нормально. Поздновато, конечно, но что делать?

Геннадий Николаевич поднялся, прошлепал на кухню, достал из коробочки с лекарствами себе валидола, а для Клавдии Ивановны накапал в рюмку валерианки. Подумал, и налили себе еще стакан водки запить валидол.

Закончилось это самолечение для него абсолютным отупением, а для жены еще пущими слезами.

Супруги просидели молча аж до самого утра, каждый думал о своем, а говорить уже сил ни у кого не было.

Женщина так часто мечтала, столько раз представляла себе, как сообщает она однажды мужу эту радостную весть, как сделает его в миг счастливым, когда потеряла всякую надежду, что это когда-нибудь случиться и вдруг… реакция мужчины казалось чудовищным предательством.

Мужчина же курил сигареты одну за другой, отчего во рту у него стало горше некуда, а на душе все-таки было еще горше.

«Отчего так? – думал он, - Отчего так долго ожидаемое событие свершается, когда ждать уже устал и не ждешь давно – тут-то и случается, а тебе и не надо. Еще вчера хотел, а сегодня не хочу, но вчера ничего не было, а сегодня есть. Сегодня есть, а мне не надо – чушь какая-то. Словно злой рок преследовал Геннадия. Когда-то любил женщину, а она его нет. Долго мучился, страдал, добивался – все зря, вышла за другого. Тогда чуть руки на себя не наложил, уехал с горя в другой город. Трудно очухивался, отошел все же, встретил Клавдию, женился, только мечту свою не забывал. Удивительная была мечта - и болела, и кровь сосала, но и жизнь давала. Прошел год или побольше, вдруг звонок, открывает - она. Все поняла, хочет с ним навсегда. Она-то хочет, а ему не надо. Он даже не сразу понял, что ему не надо, а когда понял, то сам себе ужаснулся. Она пожила у них с месяц и уехала, а он ее сразу забыл после этого. Забыть то забыл, только стал какой-то пустой и звонкий, как порожняя тара.

Так просидели, молча до утра. У соседей слышно было, как будильник затренькал, а они все сидели, и каждый думал свою горькую думу. Уже за окнами светло стало, когда Клаша вдруг уронила голову на плечо мужу и захрапела.

«Вот и храпеть начала, - подумал мужчина, - Состарилась моя подруга. Верой- правдой прослужила мне всю жизнь, теперь поизносилась, а тут еще такая нагрузка. Мне бы ее поберечь надо, а я обидел, сильно обидел. Где-то под ложечкой защемила жалость и раскаяние, да такие острые, какие захлестывают только под утро после бессонной ночи.

Движимый этими чувствами, он крепко обнял жену, чего давно уж не делал и, засыпая, успел еще отметить, что тоже захропел.

 

Через две недели пришла Наталия с Михаилом, и увели отощавшего пса. Михаил задержался договориться с хозяйкой о цене, потому что пятнадцать рублей он принес, а больше пока нет. Клаша сказала, что с хозяином надо бы на эту тему, но Геннадий Николаевич как заперся в ванной, так и не выходил оттуда. Включил душ и сидел, пока все не ушли. После пошел, сказал прогуляться, а сам изрядно напился с соседом из двадцать пятой квартиры – черт его туда понес. Клавдия Ивановна этому очень удивилась, поскольку раньше он с этим соседом никогда не знался.

 

 

 

 

Первый удар палкой по морде вызвал у Цезаря только недоумение. Его еще так никогда не били. Бывало, что наступали на хвост или лапу, но потом просили прощения. А вот так, чтоб человек смотрел тебе прямо в глаза и бил по голове, - такого еще не было.

- Мишка! Взять! Фас! Идиот! Уходит ведь! – надрывался лысоватый человек.

Большая рыжая кошка метнулась под ноги Цезарю, зашипела, взметнулась на дерево.

- Фас! Взять ее! – орал лысоватый.

Пес проводил взглядом кошку, глянул вопросительно на человека, но ничего не понял. Человек все кричал: «Фас!» Цезарь знал эту команду, но не видел ни инструктора, ни его грязной вонючего ватника, оттого никак не мог понять, чего от него хотят. От волнения и расстеренности у него страшно зачесался живот. Цезарь уселся в грязь и, поскуливая от тоски и наслаждения, стал скоблить отощавшее брюхо задней ногой.

Вот тогда человек ударил его палкой по морде первый раз. Цезарь вскочил, ошалело уставился на лысоватого, - сейчас тот бросится с извинениями, потреплет за ухом, скажет: «Прости, случайно». Но человек молча и зло смотрел. Что же случилось? Может, он не заметил? Пес тоненько заскулил: «Вот же смотри, ты причинил мне боль, будь поосторожней». Но человек снова заносит руку с палкой. Цезарь пятится. Палка, просвистев рядом с мордой собаки, ударяется о дерево. Цезарь пятится дальше.

- Ко мне! – орет лысоватый, - Мика! Ко мне!

Цезарь пятится. Человек долго бессильно ругается, затем поворачивается и идет прочь.

 

Пес сидит посреди двора. Что делать и куда идти – он не знает. Всегда знал, а теперь не знает. Надо найти свой дом, там его, наверное, сидит и ждет Миша. Но Миша уехал в белой машине, значит надо найти ту машину? Но где ее искать? По какому-то странному случаю, он не имеет прав уйти с того места, где бросил его лысоватый. Он не может уйти. Почему? Раньше не мог уйти от хозяина – это понятно. Как можно уйти от хозяина? Все равно, что уйти от собственных лап или собственной головы. Нельзя уйти от хозяина. Но лысоватый ему никто, что же держит Цезаря здесь? Почему все члены, как ватные, почему вязкий и липкий воздух окружает голову и грудь и не пускает двинуться с места. Это противно Цезарю, хочется разорвать зубами, зарычать, рвануться сильным телом, освободиться, но он не может. Это сильнее его. Что же это такое?

Мимо проходят люди. Почти все обращают на него внимание. Одни говорят: «Какой красавец!» другие: «Чья это собака? Здесь же дети». Третьи: «У, какое страшилище».

Подошла знакомая женщина, чем-то похожа на Катю, а пахнет как Мишина мама. Пес слабо вильнул хвостом. Заговорила ласково, и дышать стало легче.

- Мишка? Что ты здесь делаешь? Ой, да у тебя кровь под глазом? Дай-ка посмотрю. Бедненький! Это он тебя? Ах, он поганец! Что пьян опять? Ох, беда с ним. Ну, ничего. Пойдем домой, я тебя смажу йдомо. Пойдем? Нет? боишься? Не бойся. Пойдем. Сердишься? Не сердись. Я тоже на него часто сержусь. Иногда думаю – все! А потом так жалко сделается, аж сердце заходится. Пропадет он один-то. Он горячий-то только по пьяному делу, а так тихий, ласковый, прощения просит. «Не бросай», - говорит.

Так, рассуждая, она шла к подъезду, а пес семенил следом и слушал ее голос, и становилось ему спокойнее.

- Он ведь и пить-то стал, отчего стал? Не понимают его. Только я его понимаю. А другие не понимают. Ему обидно. И одиноко. Это трагедия, когда человека не понимают. Вон к него, сколько талантов, а он работу не может найти по душе. Это трагедия, когда не можешь найти работу по душе.

Здравствуйте, дядя Петя. Как Ваше здоровье? Получше? Вот и хорошо! Вечером зайду, укольчик сделаю. Ну что Вы! Такой уважаемый человек, мне одна приятность. Без Вас-то вон и порядка нет. Вчера витрину в универсаме,… а новый-то он зеленый еще. Вы в булочную ходили? А что-ж мне-то не сказали? Напрасно! Мне одно удовольствие. Всего Вам доброго! Отдыхайте! Вечером зайду, укольчик…

Это наш участковый. Хороший человек. Если б не он, сидел бы наш хозяин и небо в клеточку разглядывал хороший человек! К счастью, у него гипертония, то есть к несчастью, кончено, но я ему хожу, уколы делаю каждый вечер, а иначе плохо было бы нашему хозяину. Сам-то уколы не хочет, не любит, когда я прихожу, но жена настаивает. Конечно, здоровье надо беречь.

Вот, Мишка, мы пришли. Фу ты, лифт не работает. Ну, ничего, на третий этаж мы как-нибудь и ножками, Да? Вот и хорошо. А Михаила ты не бойся. Он отходчивый. Сейчас сидит и переживает, что так получилось. Вот увидишь – как войдем, кинется прощения просить. Его тоже надо понять, а его никто не понимает, а человеку это знаешь как надо. Вот участковый наш все говорит, гони его, да гони, а сам домой приходит, его жена ждет. Хорошо других судит, кода самого жена ждет. Давеча прихожу, а он в уборной заперся. Его супруга оттуда еле выковыряла. А он кричит: «Не надо мне ваших уколов! Ничего я от вас не хочу!» Смех один – такой солидный, а уколов боится.

Ну, вот мы и дома. Ты не бойся – это ничего, а все же знаешь, нас дома ждут. Это большое дело, когда тебя дома ждут. Сейчас я вас накормлю. За огурцами час в очереди простояла, первые огурцы – всем хочется. Сейчас салат приготовлю. Ой, да что я болтаю, тебе-то до салатов и дела нет. Ты ведь салата не ешь. Смешная я, да? Все болтаю и болтаю. Тебя тоже накормлю.

Что-то никто не открывает. Спит он, что ли? Вот соня! Устал, наверное, и спит.

Женщина нажимала и нажимала на звонок, но за дверью было тихо. Она замолчала, еще раза три позвонила и, вздохнув, вытащила из-под

коврика ключ. Как только отворилась дверь, квартира заполнилась ветром; громко звякнула, как выстрел, створка окна.

- Ой, сейчас стекла полетят, - ахнула Наташа и кинулась в кухню. Потом заглянула в комнату и ванную, убедилась, что в квартире никого нет, опустилась, устало на табуретку в прихожей.

- Куда же опять намылился-то? Ну, куда он мог пойти, черт бы его побрал. Записку не мог оставить, трудно написать два слова. Знает ведь, что я жду.

Помолчала, задумалась не на долго. Потом встала, потрепала Цезаря за ухом.

- Давай-ка, Мишка, начистим картошки, наварим супа, а то придет хозяин, ему и есть нечего. А он, может, устал, он, может, по делам ходил. Его вон просили на днях клуб оформить – может он туда пошел. А записку не оставил, так спешил очень. Спешил и не оставил. А мы тоже хороши, скорее ругать человека, не разобравшись.

Быстро-быстро, много-много говорит Наташа, словно боится замолчать.

- Вот начистим картошечки, супа наварим – он придет, обрадуется.

Цезарь чувствует, как тяжелеет голова и валится на лапы. Быстрые суетливые Наташины слова превращаются в белые снежки, суетятся вокруг, попадают на нос. Пес ловит их ртом, но они неуловимы. Смеется, смотрит на него Миша, потом вдруг поворачивается и бежит прочь и, странно, Цезарь не может его догнать, изо всех сил старается, но не может. А снега становится все меньше и, уже не веселые снежинки, а липкая назойливая грязь спутывает ноги.

 

  Санька

 

 Катя Санина смотрела в окно. Там кружились редкие снежинки и, не успев добраться до земли, превращались в грязь. До конца учебного года оставались считанные дни, а Катя никак не могла взять себя в руки – все сидела за последним столом в классе и смотрела снежинки. Верная Люська давно освободила место рядом и перебралась в первые ряды – конец года все же. Теперь с Катей сидел новичок, прозванный Дон Жуаном. Прозвище прилипло к нему на первом же уроке литературы в этой школе. Учительница спросила, на кого из героев ему хотелось бы походить, и он ответил, что на Дон Жуана. Действительно, немножко смахивал – глаза темные, нагловатые, над верхней губой курчавятся усики. Учится новенький легко, не то, что Катя, которой все дается с трудом, а на труд теперь нет сил.

Вчера ее вызвали на педсовет.

- Не знаю, что и делать, - сказала Ольга Петровна, - просто не знаю.

Директриса откашлялась, встала и произнесла:

- Санина! Мы все понимаем твое горе. Но, девочка, Мишу уже не вернешь. Да. Однако надо жить. Понимаешь? У тебя и раньше оценки были так себе, а теперь ты просто не учишься. Мы обязаны оставить тебя на второй год, а нам этого вовсе не хочется. Понимаешь?

- Понимаю. Вам проценты нужны, а я порчу.

Ольга Петровна вздохнула и посмотрела на директрису, мол, видите, что за фрукт.

- Нет, девочка, - ответила та напряженно ласково, - нет, мы не из-за процентов. Они, конечно, тоже нужны, но чуть меньше, чуть больше нам из-за вас попадет, большой разницы нет. Не из-за процентов у нас душа болит. У Ольги Петровны зимой сердечный приступ был, думаешь из-за процентов?

Катя без жалостных слов все время хотелось зареветь, а тут вовсе горло здавило. «Знаю, что не права, - хотелось крикнуть, - Но не трогайте меня». И зло, чтоб не заплакать при всех, она крикнула:

- А, если не из-за процентов, так и оставляйте.

- И оставим, - вмешалась Ольга Петровна. – И оставим, и родителям письмо на работу. Вот и правильно будет.

- Ой, испугалась, помереть можно.

- Да подождите, Вы, - поморщилась директор, - Зачем же так? Я уверена, что Катя подтянется, просто ей надо помочь.

- Ой, да пишите куда хотите.

- Просто ей надо помочь разобраться в себе. Такое бывает. Ведь так, Санина?

- Так…- Катя посмотрела на немолодую женщину. Как верно она сказала: «Разобраться в себе» - вот, что ей надо. Разобраться в себе. Действительно, у Кати в душе, как в доме после пожара. Конечно, надо разобраться.

- Вот и хорошо, что ты поняла. Теперь иди, отдыхай. До свидания.

- До свидания.

Девочка закрыла за собой дверь кабинета, но не ушла, а остановилась в расстеренности. А как разобраться? Самое смешное, что она готова была в этот миг броситься обратно, разрыдаться просить о помощи.

- Очень трудная девица, - услышала она вдруг ледяной глосс Ольги Петровны.

- Переживает.

- Переживает, а ногти накрашены.

- Как вы думаете, у нее что-нибудь было с этим Мишей?

- Все может быть

- Не дай бог, какие-нибудь последствия. Надо с матерью поговорить. Только поделикатнее.

 

Катя бежала вон, подальше от школы. В дверях уже кинулся к ней Дон Жуан: «Что с тобой, Санька?» но она толкуна его так, что он отлетел к стене и больно ушибся. Она успела заметить, что он больно ушибся, оттого ей стало еще хуже.

Уже на улице под дождем дала себе волю расплакаться. Как хорошо и просто жилось раньше. Она не знала трех страшных вещей. А теперь знает. Теперь знает, но не представляет себе, что же делать с этими знанием.

Во-первых, человек может умереть. И некогда-то там, неизвестно когда, в космическом будущем, а прямо сейчас. Впервые она видела мертвым того, с кем только что, вот совсем недавно, говорила, обнимала его, обманывала, винилась, ссорилась… зрелище это поразило и уничтожило Катю. Она вдруг ясно поняла, словно прозрела, как временно все живое. А если так, то зачем жить? И как теперь жить?

Во-вторых, она познала собственную трусость. И пожала плоды ее. Сколько раз, раньше, она представляла себя Жанной д'Арк и Зоей Космодемьянской, завидовала девчонке из десятого класса, что играла Зою на школьной сцене и знала, что сыграла бы лучше. Сколько мечтала о случае для подвига. Вот он представился, подошел, качаясь, в образе грязного подонка, такой непохожий на книжные случаи. Случай представился. Что же она сделала? Бежала прочь, словно какая сила засасывала ее. Что это за сила? Страх. Тягучий, липкий, животный страх. Теперь она его знает. Теперь они побратались, будут всегда жить рядом. Хорошо, если не случиться ему проявит себя, а если случится, то Катя, то знает, он будет тут как тут – придет и раздавит в ней человека. Как же дальше жить, зная это? Как вернуть уважение к себе?

И самое последнее, если не самое страшное, она узнала, что люди лгут. И не только другим лгут и двурушничают, с этим она сталкивалась. Лгут самим себе, чтоб как-то сохранить к себе уважение, чтоб собственная подлость или предательство не казались такими, какие есть, а покрасивее. И лгут себе и верят. А, Катя не может их осуждать, права не имеет, потому что сама такая же. На директрису обиделась, что плохо о ней думает, а не имеет права обижаться, потому что это еще хорошо, как она о ней думает. Если б все знала, тогда совсем ужаснулась бы. Но сама-то Катя знает и ужасается и лжет себе, чтоб не так страшно и уж до того завралась, что сама больше верить не может. И надо, наконец, сказать себе - я самый отвратительный человек на свете. Я убежала и бросила его одного умирать, но этого мало, потому что потом был урок литературы, и молодая учительница спрашивала Андрея, на кого из героев он хотел бы стать похожим.

- На Дон Жуана.

Светлане Алексеевне не понравился ответ.

- Почему же на Дон Жуана?

- Он не знал страха, а самые подлые и низкие поступки диктуются страхом.

- Разве тебе не известны другие примеры смелых людей? Павел Корчагин, например, Юрий Гагарин? Разве это не личности, достойные подражания?

- Я не сказала, что дон Жуан был смелым. Я сказал – он не знал страха.

- Вот сейчас ты занимаешься демагогией. Быть смелым и не знать страха - это одно и тоже.

- Нет.

- Садись.

- Это не одно и тоже.

- Садись, если хочешь, мы еще вернемся к этому вопросу, а сейчас у нас просто нет времени. Откройте, пожалуйста, тетради, запишите…

Андрей пожал плечами и направился к последнему столу, где ждала его удивительная Катя. Девочки захихикали: «Дон Жуан!». Он сел прочитал записку: «Дон Жуан боялся статуи командора». Быстро накатал ответ: «Если хочешь расправиться со злом, надо его познать».

«Значит надо познать страх?»

«Конечно, как любое зло!

Катя задумалась и продумала весь урок. Уже со звонком написала: «А как же потом, когда познаешь, как расправиться?»

- С чем? – удивился Андрей вслух, потому что урок закончился.

- Со страхом, - прошептала девочка, - то есть вообще со злом?

- Ах, со страхом? Ну, это просто. Надо входить в горящий дом, останавливать на скаку лошадей, короче, рвать его зубами и везде искать своего командора. Как найдешь, так – все, порядок. А ты что, трусиха?

- Да, я трусиха. А ты стихоплет – это сразу видно.

- Все люди до восемнадцати лет и после восемнадцати пишут стихи, я не исключение. Да, еще вот что – можешь подождать меня после уроков у школы. Свожу тебя в кино.

- Дурак!

 

Уже вечером, когда Катя ложилась спать, зазвенел телефон:

- Катю Санину можно?

- Это я.

- Саня, прости меня. Чувствую себя скотиной. Но я же не знал.

- Чего не знал?

- Что ты, твой друг… Мне сегодня сказали.

- Кто сказал?

- Так, одна подруга. Так, ты простила меня?

- Что прощать-то?

- Что я тебе сказал сегодня…

- А ты сегодня что-нибудь говорил? Я что-то не припомню.

И она повесила трубку.

Вот и все, что они сказали друг другу за это время. Катя даже не смотрела на него, а все время в окно, она не сделала ни одного движения, чтобы изменить Мише, но измена уже родилась и жила самостоятельной жизнью, независимо от Катиного желания. Она росла и принимала все более четкие формы. Сначала была похоже на тоску по Мише и девушка, хоть и страдала, но понимала себя. Потом еще долго твердила, что это тоска по Мише, но уже знала, что лжет.

«Санька! Что с тобой?» - крикнул он и тут же отлетел к стене, ударился. Она видела, что ударился, что обиделся, и ощутила такую боль, что хоть вой.

«Это все подло, подло, - думала она, - Надо избавляться. Надо найти своего командора, войти в самый горящий, самый страшный дом и сказать самые страшные слова, лишь бы они были правдой»

В знакомом подъезде ее так заколотило, что пришлось немного посидеть на подоконники, взять себя в руки. Как трудно нажать звонок. Нажала.

Открыла Мишина мама, похудевшая, седая, измотанная головной болью. В квартиру не пустила, слушала не лестнице.

- Зачем ты мне все это говоришь? Зачем ты пришла? Все горе из-за тебя, а тебе все мало!

 

Кате многое сказать и объяснить надо, она такую речь заготовила, а вместо всех слов выдавливает:

- Я другого мальчика полюбила. Пришел к нам новенький один, я его и полюбила.

- Ну а мне-то, зачем это знать?

- А кому же?

- Хороша же была подруга у моего сына. Жаль он не слышит. Слава богу, не слышит. Бедный мальчик, и жил мало, и девушки хорошей не видел.

- Вот я за этим и пришла

- За каким за этим?

- За тем, что Вы мне сказали.

Женщина впервые глянула на Катю, а так всё в сторону смотрела.

- Ты случайно, не чокнутая?

Даже сочувствие во взгляде проскользнуло.

- Я пойду.

- Да, попрошу тебя или Вас, не знаю, как назвать, не ходить сюда больше. Чего ходить? Я не церква, чтоб мне душу изливали, да и нет во мне места для чужой души. Своя не помещается.

Катя долго бредет по улице. Дождь перестал, появились редкие прохожие, как грибы после дождя.

- Девушка, Вы не меня ждете?

Она уходит, но за ней следом назойливое:

- Не меня ждете, девушка?

Обернулась, затопала ногами, закричала прямо в лицо:

- Ненавижу! Ненавижу тебя!

- Психопатка! Дура!

 

Зачерпнула полный сапог воды со снегом, остановилась.

- Простите, Вы не знаете, как пройти…

- Не знаю!

- Я хотел…

- Не знаю!

- А еще говорят, ленинградцы вежливые!

- Не знаю!

- Да очнись ты, это же я.

- А! Дон Жуан!

- Можно просто, Андрей, можно на ты.

- Ты зачем за мной ходишь?

- И не думал!

- Нет ходишь!

- Вот это мой дом и мой подъезд. Как ты здесь оказалась?

- Я не знала.

- Нет, знала.

- Много о себе думаешь!

- Слушай, пойдем есть мороженое.

- Холодно.

- Мороженое надо есть, когда холодно. Когда тепло – это и ребенок может, а ты попробуй, когда холодно.

- А ты трепло, Дон…

- Андрей Степанович. Так идем?

- Как хочешь.

- Видишь, какое мы правильное решение приняли – сразу солнышко вылезло. Параличное, правда, но ленинградцу много ли надо?

- Ой, нет, только не сюда!

- Почем?

- Мы сюда с Цезарем ходили.

- Цезарь?

- Его собака.

- А-а…

- Он потом пропал. Я искала, ты не подумай, но нигде нет.

- Ясно.

- Послушай, ты умный, ты очень умный – с жаром говорила Катя, - Ты умный, я это сразу поняла, как только тебя увидела!

- Угу…

- Послушай, скажи мне, скажи то, что ты говорил в классе учительнице. Про страх, помнишь?

- Нет.

- Ну, как же? Это ведь очень важно!

- Что именно?

- Про страх, про Дон Жуана!

- А, да брось ты! Это же просто, трепа ради.

- Дон Жуан твой любимый герой?

- Ты с ума сошла!

- А зачем тогда?

- Вот сюда зайдем?

- Нет. Пойдем, где мы были с Цезарем. Надо именно туда!

- Шелабутная ты. То туда, то не туда.

- И потом, знаешь, надо его найти, обязательно надо!

- Кого?

- Цезаря. Собаку, я же тебе говорила.

- Что породистая собака?

- Нет, какое там!

- Тогда зачем тебе? Как память? Повесь фотографию.

- Какую фотографию?

- Какую хочешь. И хватит об этом. Ты для таких разговоров торчишь каждый вечер у меня под окнами?

- Я?

- Ты!

- Ну, ты даешь! Чокнулся что ли?

- Сперва мне даже нравилось, а потом надоело.

- Зачем же ты меня позвал?

- А так просто. Делать-то нечего.

Катя продолжала идти рядом с Андреем и не понимала, почему это она идет, а не поворачивается, не убегает прочь? «Сейчас скажу ему что-нибудь обидное и гордо уйду» - думала девушка, но продолжала шлепать рядом, страстно желая оттянуть миг разрыва.

- Делать-то нечего – вот и позвал. А теперь мне пора, так что мороженое пойдешь есть одна. Идет?

- Подумаешь! – пожала плечами Катя и всхлипнула,- Подумаешь!

И вдруг догнала его и закричала:

- Ты трус! Ты просто трус!

- Я?

- Ты! Трус!

- Очумела?

- Ты думаешь, ты умный?

- С чего ты взяла, что я трус? Кого это я испугался?

Тут Катя понесла уж вовсе какую-то околесицу, сама не понимала что говорит:

- Ты трус, ты всего боишься и меня тоже! Думаешь, ты умный? Просто корчишь из себя, чтоб никто не понял, что ты трус! Ах, я поняла и больше тебя в упор не вижу! Ясно?

- Дура! – крикнул Андрей, но она уже не слышала. Остановила такси, села.

- Куда?

- Поехали, поехали, все равно.

- Не понял?

- Вон туда, вперед! Потом скажу. До поворота.

- Так, а теперь?

- У меня два рубля, а потом я пешком.

- В какую хоть сторону или все равно?

- Все равно.

- Тогда, может, ко мне заедем?

- Нет, нет, я очень спешу!

- Спешу, не знаю куда? Бывает.

Когда на счетчике загорелось полтора рубля, вышла из машины.

- Может, покатаемся?

- Вот еще! Больно надо!

- Дело твое.

 

Машина развернулась и укатила, обдав Катю грязью. Девушку окружал совсем незнакомый город. После тепла такси бил мелкий озноб, ветер пытался сорвать тоненькую курточку и платок. Ко всем несчастьям резко потемнело, и полил дождь – последние истерики зимы, от бессилия.

Странно, что сама ленинградка, она впервые видела этот район города. Далеко в домах зажигался свет, значит, кто-то живет в них. Значит, кто-то чувствует себя здесь дома?

По колено в грязи выбралась, наконец, на асфальт, наткнулась на автобусную остановку, обрадовалась ей, как родной. Спряталась под навес. Автобус не шел. Чтобы хоть как-то согреться, принялась читать вслух многочисленные объявления:

- Меняю трехкомнатную квартиру на двухкомнатную, продается спальный гарнитур, срочно сниму комнату, не пью, не курю, нашли собаку…

Катя с надеждой посмотрела в перспективу улицу – никого автобуса. Девушка даже усомнилась, останавливался ли здесь вообще когда-либо транспорт, кроме гужевого и то в прошлом веке, но к остановке подошла, закутанная в поэлителеновую пленку, влюбленная пара. Пара прошелестела в угол под навесом и там застыла. Стало легче от сознания, что еще кто-то ждет автобус. Раньше, если приходилось торчать на остановке больше двадцати минут, это обозначало, что там, куда она едет, либо никого нет дома, либо ее не ждут, либо она забыла что-то важное, без чего и ехать незачем. Эта примета никогда не подводила. В некоторые приметы девушка очень верила, но сейчас, что могло означать отсутствие автобуса? По обеим сторонам улицы тянулись недостроенные дома, ветер хозяйничал там, звонко разбивая стекла, сама улица отражала холодный свет неба, пустая и бесконечная, напоминала о конце света и о том, что земля пока еще круглая. «Может пойти по ней вон туда, - подумала Катя, - А вернуться к старости с другой стороны. Потому и нет автобуса, что он отправился в кругосветное путешествие, вернется года через два с другой стороны». Девушка поежилась от своих предположений и принялась снова за объявления, только читала не вслух, поскольку была уже как бы не одна.

«Нашли собаку. Большая, черная, похожа на дога, только лохматая».

Дальше следовал адрес: улица Композиторов, дом 10, кв... Номер квартиры размыло дождем.

- Как добраться до улицы Композиторов? – спросила Катя полиэтиленовый мешок в углу под навесом.

Мешок слегка приоткрылся, из него уставились на девушку четыре бессмысленных глаза, посмотрели с минуту и снова скрылись под блестящей пленкой.

И тут появился автобус, появился из-под земли.

- Автобус! – крикнула Катя полиэтиленовому мешку, но тот не проявил больше признаков жизни.

Вжихнули двери, девушка вошла в приятное теплое чрево машины и направилась к водителю.

- Как попасть на улицу Композиторов?

-Попадем.

- Этим автобусом?

- Почти. Там пешком дойдешь.

- А где выйти?

- До конца. Не проедешь.

 

 

- Он должен быть злым! Как ты не понимаешь? – кричал лысоватый, - Он должен быть злым! Что же я зря за него деньги платить буду?

- Зачем ты его бьешь? Ведь жалко.

- Так надо. Он должен быть злым. Я всю жизнь мечтал о злой собаке. Когда его увидел, то сразу понял, он должен быть злым. Посмотри, у него черная пасть. Вот, посмотри сюда.

И лысоватый вонючим пальцем полез Цезарю в рот, тот сжал зубы и зарычал.

- Видишь? Вот, как рычит! Злой, я же говорю, злой! Ты мне брось на хозяина рычать! Я теперь твой хозяин, понял?

«Хозяин. Вот! Надо найти хозяина. Как только я найду его, все это исчезнет как сон». – Подумал Цезарь и пошл к двери.

- Куда? Вернись! Место! Я теперь твой хозяин!

«Глупости, - подумал Цезарь, - не может этого быть».

- Знаешь, что такое хозяин? Это значит, что захочу с тобой, то и сделаю, а ты мне подчиняешься. Я из тебя сделаяю собаку.

- Он и так собака.

- Он пока размазня. Пластилин. Я из него вылеплю собаку.

- А мне пес нравится. Конечно, тебе видней, ты у меня умный, разберешься…

- То-то и оно! Видишь, видишь, как глаз сверкает? Злой! Хороший пес! Скоро увидишь – скажу ему - «Фас!» - кому хочешь глотку перегрызет.

- Зачем?

- Что б не возникали.

- И мне?

- Причем тут ты?

- Шучу

- Я с детства собак люблю. Бывало, найду где-нибудь щенка, домой тащу. Мать как увидит, так в крик. Его вон, а мне всю задницу отшлифует. Но я все равно свое.

- Ты добрый.

- Добрый! Ну, ты скажешь! Баба должна быть доброй, а мужик – мужиком. Всему полагается своя окраска, - женщине доброта, мужчине жестокость, большой собаке злость, маленькой – бантик на хвосте – каждому свое.

- Я нынче дядю Петю видела. Плохо выглядит.

- Не подох еще?

- Ну зачем ты так, он же тебе добра желает.

- С ума сошла! Милиционер мне добра желает!

-Так ведь, правда, Мишенька.

- Я же сказал, у каждого должна быть своя окраска. У болонке бантик на хвосте, у милиционера – кобура на поясе. И не дай бог, что-нибудь перепутать. Все несчастья с нами от этой путаницы. А ты все пытаешься дяде Пети бантик на хвост нацепить.

- А мне, по-твоему, какая окраска?

- Уколы свои делай, щи вари.

- Щи подогрей, а я пошла уколы делать.

- Обиделась?

- Куда там, просто пора уже.

- Ну вот, а я только пришел.

- Соскучился?

-Еще чего! Что я барышня, соскучиваться?

Наташка как-то вся сникла и старушечьим шагом прошлепала в коридор. Там, надевая сапоги, снова ожила, затараторила:

- Что это за весна такая? Горе одно. Считай лето на носу, а туфли еще не носят. Вот и хоршо, что не носят, мои-то туфли пока в магазине отдыхают. Ничего, скоро получу отпускные, пойдем и купим. Да, Миша? Миша, я быстренько. Посиди, пока телевизор посмотри, кино должно быть. Ой, а ты куда? Смотри, он со мной собрался. А он, знаешь, меня кажется, полюбил. Песик, ты меня полюбил? Все время за мной ходит.

- Глупости!

- Не глупости, он со мной ласковый.

- Ласковый, пока я молчу. А прикажу, он из тебя котлету сделает.

- Зачем? Я же ему ничего плохого.

- Это неважно. Хозяин приказал и все!

- Ну, я пошла. Не балуйте тут без меня.

- Не веришь?

- Да зачем?

- А давай попробуем

- Да зачем?

- А давай. Так, шутки ради. Боишься? Не бойся, я его на поводке.

- Вдруг не удержишь?

- Ну что, я дурак что ли?

- Не надо, Мишенька.

Но у лысоватого уже загорелись глаза. Он быстро нацепил Цезарю ошейник, примотал поводок к ручке кухонной двери, потрепал собаку по спине и зашипел на ухо:

- Мишка, дружок! Взять ее! Давай!

Цезарь до этого момента не обращал внимания на человеческую болтовню, она его утомляла. Он просто следил за движениями женщины, чтоб успеть выскочить в открытую дверь, ему не нравилось общество лысоватого. Он не понимал его и боялся. Ему неприятен его запах, голос, движения. Но не это главное. Существовало что-то еще, неуловимое для слуха, зрения и обоняния, как боль в животе или дурной сон. Это пришло после того первого удара по морде, и теперь появлялось всякий раз, когда лысоватый обращался к нему даже ласково и дружелюбно. Снова сине-фиолетовый туман окутывал голову, а воздух становился густым и вязким. Это роднило лысоватого с тем непонятным человеком на заброшенной стройке, с тем странным днем, с тем странным сном, с которого и начались мытарства.

- Взять ее! Фас! – требовал человек все громче и настойчивей, и, наконец, заорал, словно ему на хвост наступили:

- Взять ее! Ну, сволочь! Ну!

Человек нависал над ним и требовал, требовал. Шерсть на собачьей спине поднялась дыбом, по всему телу прошел озноб. Чего хочет от него этот человек? Как угодить ему? Если угодить, возможно, придет освобождение. И вдруг, о радость, Цезарь увидел ватник на спине, почти такой ватник, как когда-то на инструкторе. Радостно, с восторженным рыком рванул его. Услышал треск разрываемой материи и свой собственный крик, Цезарь кричал от боли.

Человек бил собаку. Он делал это жадно и с наслаждением. Может быть, ему казалось, что все жизненные неудачи воплотились в этого бестолкового пса. Приняли облик большой черной ненужной ему собаки все гиблые начинания, несбывшиеся надежды и надо уничтожить этот призрак, уничтожить собственными руками. Эти руки когда-то недурно давили на клавиши фоно. Многим нравилась его игра. Эти руки держали кисть тоже недурно, а еще в школе ему прочили немалое будущее. И что же? Потом эти руки таскали кирпичи. Они делали это плохо. Даже женщины смеялись над ним, потому что тех женщин и тех мужчин не волновало ни его игра, ни его картины. Они были другими. Их волновало что-то другое. Он пытался стать таким как они, как они начал пить, но слишком быстро напивался, говорил злые слова, за что часто бывал бит.

Те же люди, что прочили ему большое будущее и когда-то со слезами на глазах слушали его вальсы, теперь потеряли к нему интерес, визиты его воспринимали сухо, а при случайных встречах очень торопились. Он стал для них никем. Он никем не стал для других. Даже для этого черного пса он никем не может стать. Вот это свое последние разочарование он и бил зло и жестоко.

Цезарь кричал от боли, пытался спрятаться, убежать, но поводок не пускал. Не уйти и не спрятаться, а человек все бил. Проклятое оцепенение, дурманящий туман не оставляли его, лишая быстроты реакции, делая мышцы вялыми и непослушными. И все же в какой-то миг ему удалось увернуться, и его мучитель с размаху ударил кулаком о косяк двери. Ударил, охнул и присел, зажав руку между колен. В этот миг фиолетовое облако вдруг отпустило. Человек поскуливал, сидя на корточках, а Цезарь освобождался от страха и, освобождаясь, понимал, что ненавидит этого, скулящего на полу, ибо он и есть зло.

Лысоватый встал, включил воду, сунул руку под кран. Вода охладила и успокоила его. На место бешенства пришел стыд и раскаяние, словно струя смыла корку с души и душа забилась в хилой грудной клетке, как больная птица. Переполненый жалостью ко всему живущему, он подошел к собаке, присел на корточки, даже хотел сказать что-нибудь ласковое, но не успел – собачеи зубы сжали ему горло.

Цезарь понял, что ненавидит этого человека, потому что в нем зло, потому что он, уничтожив его, он уничтожит зло, потому что, уничтожив его, он вернет себе прежнюю счастливую жизнь, своего друга Мишу, снежное беззаботное утро. Он понял, что должен уничтожить лысоватого и, когда тот присел, молча подмял его и схватил за горло.

Борьба представлялась ему злой и жестокой, он собирался биться не на жизнь, а на смерть, ожидал мощного сопротивления, но враг его оказался на редкость слаб, растекся под ним, как лужа и не двигался. Все получилось слишком просто. Цезарь еще держал зубами ненавистную шею, но уже не был так уверен, что это и есть зло и не знал уже, принесет ли уничтожение столь жалкого существа желаемое освобождение.

В эту минуту расстеренности и недоумения ввинтился штопором крик о помощи. Кричала женщина, так похожая на Катю и пахнущая приятно Мишиной мамой, кричала с лестничной площадки в узкую щель чуть приоткрытой входной двери.

Этот крик совсем сбил с толку Цезаря. Он отпустил своего врага. Враг на четвереньках отполз в угол и там долго икал и смотрел испуганно на собаку.

У Цезаря от этого взгляда, от этого икания, от всего пережитого очень сильно зачесался живот. Он хотел почесаться задней ногой, но вспомнил, что лысоватый этого не любит, и сдержался, только дернулся всем телом.

Человек понял как-то это рывок по-своему, резко вскочил и вжался в стенку, так сильно вжался, что стал похож на собственную тень. Бесшумно скользнул вдоль облупленной штукатурки и испарился в узкий просвет приоткрытой двери, оставив на ручке кусок рукава.

Оставшись один, Цезарь захотел пить, так сильно захотел, что даже услышал шуршание языка о небо. Из крана в полуметре от него била струя воды, но поводок не пускал дотянуться.

Вдруг ветер рванул раму окна, распахнул двери, посыпались разбитые стекла. Послышались шаги на лестнице. Цезарю очень хотелось пить. Надо освободиться, вылакать сверкающую струю и уходить. Обязательно быстрее уходить. Но как освободиться? И тут его осенило – он быстро попятился, натянул поводок, резко рванулся и выбрался из ошейника. Шаги по лестнице приближались. Пес привстал на задние лапы, аккуратно оперся предними о край раковины и сунул язык под струю, инстинктивно прислушиваясь к шагам.

Шаги быстро приближались. Теперь уже можно было расслышать, что идут два человека.

Пес жадно пил воду и не мог оторваться.

 

bottom of page